Болот в России, как известно, несметное множество, и целые столетия эти болота стояли во всем первобытном запустении, заражая воздух ядовитыми испарениями и распространяя вокруг всякие болезни. От болот хозяева открещивались, как от чумы; более опытные и усердные старались всеми мерами уничтожить их, просушить и превратить хоть в сносные пастбища; бывшие помещики норовили поскорее их сбыть в надел крестьянам, а крестьяне волком выли от таких наделов и всему миру жаловались на судьбу свою; словом, болота для всех были источником бесчисленных хлопот и всяких несчастий. Так было, говорим, почти вплоть до наших дней; но в последнее время обстоятельства неожиданно переменились, и болотам, как оказывается, скоро придется играть в нашем хозяйстве одну из самых почетных ролей.
Специалисты, задумывавшиеся над вопросом: чем бы выгоднее и удобнее отапливать фабрики и заводы, не истребляя лесов, нашли в болотах огромные источники дешевого топлива, которых, по их уверению, нам хватит на многие сотни лет. Начались, конечно, опыты. Некоторые фабрики попробовали понемногу извлекать торф из соседних болот и нашли, что это топливо гораздо выгоднее и дров и каменного угля, и таким образом сохранили на топливе весьма солидные цифры экономии. И вот болота стали быстро подниматься в цене; за аренду их начали платить деньги, и деньги не малые; к болотам устремились из деревень тысячи работников; явился новый способ заработка, и деятельность на болотах закипела. Кроме того, открылось, что из торфяной золы, остающейся в изобилии на фабриках, образуется прекраснейшее удобрение для полей. Все это заставило наших хозяев переменить прежнее мнение о болотах и смотреть на них чуть не с благоговением. Конечно, не во всяком болоте есть торф, и не всякий торф годен в дело; в этой истине некоторым фабрикантам пришлось убедиться собственным горьким опытом: обрадовавшись дешевому отоплению и не исследовавши /64/ хорошенько состав торфа, они только перепортили свои печи и должны были снова взяться за дрова[1], но это показывает только нашу неопытность и неумелость в распознавании торфа и научит впредь быть осторожнее; во всяком случае, несомненно то, что в наших болотах хранятся несметные запасы торфа, и что в недалеком будущем разработка его разовьется в обширных размерах.
Все это прекрасно и действительно сулит нам в будущем большие выгоды, но, прежде чем исчислять эти выгоды и подводить приблизительные итоги, не следует ли подумать о том, как отзовется этот новы род труда на нашей «черноземной силе», которой своими боками и ценою своего здоровья придется извлекать из болот наши будущие богатства. Дело в том, что нынешний патриархальный способ обработки торфа представляет собою один из самых тяжелых и самых вредных видов труда. Он весь основан исключительно на терпкости и выносливости русской рабочей натуры, которым, как известно, до сих пор еще границ не указано. Кем изобретен такой убийственный способ, – мы не знаем, но, вероятно, изобретен он русским доморощенным гением, потому что этим способом давно уже обрабатывался торф в некоторых местностях России, от них он перешел по наследству на другие болота, и, кажется, еще надолго грозит остаться в будущем…
Конечно, русскому рабочему ко всяким тягостям не привыкать стать, и никаким трудом его не удивишь и не испугаешь; с голоду да с горя он полезет куда угодно, лишь бы деньги за это платили, и нет сомнения, что, привлеченные новою возможностью заработка, рабочие с радостью тысячами устремятся на болота, но стоит ли самое дело-то такой огромной затраты рабочих сил, и как-то отзовется впоследствии эта затрата на нашем народном хозяйстве вообще?
Нынешним летом мне привелось видеть торфяные работы во всей их патриархальности и в сотый раз подивиться необыкновенной выносливости русского мужика. Работы производились на небольшом болоте (сажен в 200 квадр.), находящемся по соседству с фабрикой, которая уже несколько лет с успехом отапливается торфом и разрабатывает его на свой собственный счет. /65/ Проводником моим в этой экскурсии был некий милый человек, Алексей Петрович, знающий хорошо торфяное дело и сообщивший мне при этом все интересующие меня сведения. Перед отправлением на болото, он посоветовал мне прежде всего запастись крепкими личными сапогами, чтобы при случае не увязнуть в какой-нибудь трясине, и теплой одеждой, чтобы не отсыреть до самых костей, и, снарядившись таким образом, мы поехали в путь.
Представьте вы себе болото – как есть, настоящее болото со всеми его прелестями (это ведь не трудно представить)! Кое-где разбросаны тощие кустарники; грязный вязкий дерн гнется и ежится под ногами, и местами из-под него с шипением просачивается вода. Воздух так влажен, что чувствуешь, как от дыханья начинают бегать мурашки по коже, и по телу проходит легкая дрожь. В этом воздухе кишат мириады комаров, слепней, шмелей и всяких кусающихся тварей. В глуби площадки, в пролеске, сверкает полая вода; оттуда уже вынут весь торф, и на месте его образовалось целое озеро мутной воды, над которою постоянно носится тонкий и ядовитый пар. По берегам озера грязь непроходимая, и в этой-то грязи, на небольших прогалинках, копаются и роются человек сорок рабочих, разделенных на небольшие группы. По узким и мокрым тропинкам мы ухитрились кое-как подойти к ближайшей группе. Пятеро поджарых рабочих суетились вокруг глубокой четырехугольной ямы (сажени две в длину и одна в ширину), в которой составлялось так называемое торфяное тесто; двоен работников рыли вокруг себя торф и сваливали его в яму, а остальные лили в нее ведрами болотную воду. При нашем приближении они на несколько минут оставили работу и апатично уставились на нас. Грязь буквально залепляла их, начиная с головы и бороды и кончая босыми ногами: вид их был усталый, апатичный, выражение лиц тупое и болезненное…
– Ну, что ж стали? Продолжай, ребята; скоро и шабаш! – прикрикнул на них седой и сгорбленный смотритель, тоже из мужиков.
Работники машинально снова взялись за лопаты и ведра, и работа пошла. Скоро яма до краев была наполнена водою и грязью. Мужики встали.
– Вот теперь поглядите-ка, что будет! – шепнул мне мой спутник.
Я глядел. /66/
– Ну, кому начинать-то? Чей черед? – спросил один из рабочих, нерешительно поглядывая на других.
– Михейкин черед, – отозвался другой, – ему лезть надо.
– Раздевайся, Михейко!
– Живей только, нечего по сторонам-то глядеть, – вставил снова смотритель.
Михейко, парень лет двадцати пяти, торопливо разделся догола, оставив на плечах своих одно дырявое рубище наподобие рубахи; затем он взял в руки лопату и осторожно опустился в приготовленное месиво, на самое дно ямы. Медленно стал он двигаться в этой яме взад и вперед, по пояс в грязи, тяжело барахтаясь и разбивая лопатой и руками встречающиеся комья торфа. Торф тихо распускался; густая и липкая грязь облепила Михейку со всех сторон, как корою; мириады комаров и слепней столбом поднялись над ним и кучами впивались во все прорехи, откуда виднелось его голое тело. Мужик, как мог, старался защититься от них рубахой; он корчился, вздрагивал и еще глубже погружался в грязь. Дыханье его было тяжело, – точно он шел на крутую гору: так трудно было двигаться в этом густом месиве, а, между тем, ему надо было делать как можно больше движений, чтобы собственным своим телом разбить все комья и неровности торфа и сделать месиво ровнее… Немного погодя и другой работник разделся и тоже полез в яму на подмогу Михейке. Черная грязь раздалась и поглотила и этого работника. Стал он тоже тяжело барахтаться в ней, устало отдуваясь и отмахиваясь от назойливых мух, – и так они будут барахтаться долго, часа два или три, до самого заката солнечного… Я, разинув рот и выпучив глаза, глядел на эту еще не виданную мною работу и испытывал какое-то неловкое, тоскливое ощущение, точно я присутствовал при совершении какого-нибудь тяжкого преступления, которого предотвратить не мог и не умел; а в голове инстинктивно мелькали неясные отрывки мыслей и фраз об образе и подобии божием, о человеческом достоинстве, о гуманности, гигиене и т.п.
– Ну, каково? Красиво? – перебил мои думы Алексей Петрович, с улыбкой наблюдавший за моим изумлением.
– Да что же это такое? – спросил я.
– Ничего, торф месят…
– Да ведь это мучительно и вредно, наконец?
– Надо полагать, что не совсем полезно, да что ж тут поделаешь: так везде работают…
– Неужели же нет никаких других способов месить торф? /67/
– Может быть, и есть, да тут уж так привыкли. Эх, батенька, не нами это началось, не нами и кончится. Им уж это и в привычку… Вот поглядите-ка, с какой охоткой они купаются… Завидно даже делается.
Мы подошли к другой яме, в которой тоже барахтались два работника. Эта яма была еще глубже первой, так что месиво доходило работникам почти до самого горла. На поверхности грязи были видны одни только головы, которыми рабочие делали во все стороны конвульсивные движения, стараясь отбиться от мух. По сторонам ямы двое других рабочих дружно подливали в месиво новые комья торфа. Завидев нас, они тоже приостановили работу и принялись разглядывать нас. Очевидно, им хотелось хоть чем-нибудь развлечься.
– Ну, что, теплее ли грязь нынче? – спросил их Алексей Петрович.
– Теперь ништо, легче, – ответил один из них, снимая шапку, – а вот по весне[2], когда холода-то стояли, трудно было, не приведи бог…
– Трудно! – поддакнула голова из ямы.
– Как влезешь этто в яму, тело-то, знаешь, так и сводит, словно во льду; моченьки просто не хватает… А теперь ничего!
– Ну, и нонче тоже, ежели ее на ночь холодком прохватит, яму-то, так в нее и не влезешь, особливо с утра, – заметил другой рабочий.
– Не влезешь, – отозвался опять голос из ямы.
– Проберет она тебя наскрозь: пройдешь этак раза два, да и невмоготу: дух хватает.
– Хватает; это верно.
– Особливо спервоначалу-то; а потом ничего, привычка возьмет свое, будто и тепло станет…
– Ничего!..
– А в жаркую пору она ничего, терпится. Только вот муха эта ест очень шибко… Ее тут видимо-невидимо, на болоте-то.
– Муха эта – беда; иной раз до того одолеет, что кожа вся вздуется, вот она какая, муха-то эта…
– Ну, а торф каков нынче? Хороший ли? – спросил я.
– Теперь торф глубокий, жирный торф. Он у нас нонче с самого низу берется, в нем комьев совсем почти нету, он ровный и мягкий, словно сливки. Да вот гляди сам! /68/
И он, зачерпнув рукою грязь и, видимо, любуясь этой грязью, стал осторожно сливать ее вниз, а грязь тягучими хлопьями медленно сползала с руки и беззвучно падала в яму. По-моему, мало она походила на сливки…
Мы пошли дальше. Перед нами открылся целый ряд подобных ям, и в каждой из них происходило то же купанье. И это купанье совершается каждый день, по два раза в сутки, утром и вечером, часа по два с лишком сряду, а всего в день около пяти часов. Пока одни купаются, другие в это время работают заступом и лопатой или на тачках свозят готовое тесто на особую площадку, где выделываются торфяные кирпичи. Все работы происходят в глубоком молчании; не слышно нигде ни песен, ни разговоров: рабочим не до них. В воздухе раздается только одно тяжелое пыхтенье, удары заступов и лопат о землю и глухие всплески грязи. Лица у всех какие-то тупые и безжизненные, взгляд бессмысленный, движения вялые и механические, точно они и в самом деле успели превратиться в те месильные ступы и машины, роль которых им приходится исполнять. Привычка к работам подобного рода служит, конечно, главным суррогатом их силы; привычка же помогает им терпеливо переносить все тягости этой работы; но она все-таки не может притупить их до того, чтобы они не чувствовали этой тягости; нет, они чувствуют ее каждый день с новою болью, и это чувство, эта боль мучит и истощает их постепенно, несмотря на всю их кажущуюся апатию. Когда я спросил одного из рабочих, трудно ли работать с лопатой, он мне с горечью ответил: «Тяжко, барин! Вот уж по три шкуры с каждой руки спустили, да пожалуй, еще по две спустить придется», – и при этом показал мне свои истерзанные руки, на которых хлопьями лупилась кожа. «А все легче, чем на тачке, – продолжал он. – Там этой грязи надо двигать пудов до двадцати зараз, в этакой-то жар и не сопрешь ее, пожалуй!» И в этих безыскусственных словах измученного работника слышалась искренняя жалоба, сказывалась такая непритворная боль, что тяжело было слушать.
И думалось мне, глядя на все эти тяжкие работы: неужели, в самом деле, нельзя заменить их каким-нибудь другим механическим способом? Машины для выделки торфа, как известно, давно уже существуют на Западе, но только у нас они почему-то не пошли впрок. Верстах в двадцати отсюда, как я слышал, некие предприимчивые люди задумали было устроить у себя на болотах механическую обработку торфа, и дело у них сначала /69/ пошло очень хорошо, но потом машины испортились, и вся работа расстроилась до того, что хозяева, потерпев огромные убытки, решились снова взяться за старый, патриархальный способ. Машины были заброшены, по-прежнему вырыты ямы, и опять полезли в них наши работнички месить своими грешными телесами гнилое болотное месиво. А хозяева скоро должны были согласиться, что эти живые машины невпример удобнее и выгоднее железных: они и дешевле, и послушнее, и – главное – не требуют за собою никакого ухода.
Когда мы, осматривая работы, подходили к одной из ям, там рабочие уже оканчивали свое купанье. Истомленные и иззябшие, выкарабкались они из ямы, и гольем отправились к болотному озеру – мыться. Густо покрытые с ног до головы черною грязью, они издали походили на каких-то патагонцев или жителей Новой Зеландии. У озера они лениво начали соскабливать с себя грязь, затем окунулись раза два в мутную воду, оделись и взялись за лопаты – разрывать новые слои торфа, благо урочное время еще не прошло. Этим и кончается весь процесс умыванья. Насколько оно действительно, особенно в грязной воде, – судите сами. Я нарочно разглядывал их, когда они возвратились после купанья, и нашел, что они не чище прежнего. Рубахи их, насквозь пропитанные торфом, теперь плотно, как короста, прилипали к мокрому телу, а через дырья и прорехи костюма видно было, как по ним струйками стекала та же грязь, с тою только разницей, что она теперь была жидкая, а не густая. Да и на что им мыться-то чаще! Завтра с утра опять ведь придется лезть в ту же яму, размешивать то же месиво.
Очевидно, мытье тут делается только для очистки совести, чтоб не в грязи за ужин садиться. Начисто же обмываются торфяники только раз в неделю, в знаменитый день субботний, когда весь наш чернорабочий люд дружно соскребает с себя свои нечистоты. Фабрика, для которой обрабатывается торф, сама усиленно следит и даже настаивает, – дай ей бог здоровья, – чтобы торфяники непременно ходили по субботам в фабричную баню, и денег с них за это не вычитает. А на другом, более отдаленном болоте, где разработка торфа идет шире, и одних рабочих насчитывается до 400 человек, фабрика даже платит соседнему городу особую сумму за бани, с тем, чтобы торфяники ходили в них бесплатно. Только при этих условиях и усилиях торфяник-работник один день в неделю может наслаждаться /70/ ощущением чистоты и иметь подобие человека (хотя и не трезвого).
Нынешний патриархальный способ обработки торфа состоит в следующем. С поверхности болота прежде всего снимают дерн, под которым и лежат первые слои торфа. Затем начинают рыть яму определенных размеров и, дорыв ее до глубины двух аршин, сваливают в нее вырытый торф и разбавляют его водою настолько, чтобы образовалось довольно густое тесто. Это тесто работники с вечера начинают размешивать собственными телами и месят его в продолжение двух или трех часов, стараясь, чтобы все комья торфа по возможности распустились. В таком виде тесто оставляется на ночь, чтобы оно хорошенько размокло и разошлось. Утром его снова месят несколько времени и, когда увидят, что тесто стало достаточно ровное, вязкое и клейкое, из него начинают выделывать кирпичи. Работники ведрами начинают переливать это тесто из ямы в тачки; на тачках оно подвозится к формам, устроенным в виде решеток, затем вливается в эти формы и расстилается по земле для просушки. Из каждой формы выходит сразу 30 кирпичей. Когда яма таким образом опростается, ее роют глубже, пока есть в ней торф, до самого песчаного или глинистого слоя. Бывают ямы глубиною до семи аршин, но это встречается очень редко; средняя же глубина торфа на наших болотах составляет два-три аршина, не более. Чем глубже торф, тем он лучше, и тем легче идет работа. Наверху, под самым дерном, он бывает рыхлый, рассыпчатый и землистый, его тогда труднее и копать и месить, а книзу он более вязок и жирен, и легче берется на лопату, легче расходится в воде. Вот и весь процесс работы. Ямы роются одна подле другой, торф таким образом вынимается, увозится, а на месте его образуется озеро болотной воды, которую потом хозяева и стараются отвести куда-нибудь в сторону.
Наем рабочих для выделки торфа обыкновенно сдается подрядчику – этому неизбежному благодетелю нашего рабочего люда. А подрядчик уже знает, где выгоднее можно найти охотников на работу подобного рода; он сговаривается с ними насчет условий и к условленному сроку сгоняет их гуртом на болото. С каждого из них он, по уговору, получает в свою пользу по одному рублю за весь срок, и тем кончаются все его отношения к торфяникам. Во время работ торфяники поступают уже под опеку особого смотрителя, назначенного фабрикой, который зорко /71/ следит за исполнением условий и не дает рабочим лениться. Если какие рабочие окажутся неисправными, их выгоняют с болота, и на место их подрядчик отыскивает новых и берет с них тоже по рублю с головы.
Рабочие почти все пришлые из соседней губернии, где народ большею частью уже привык к земляным работам. Из местных жителей не всякий решится идти на болото, несмотря на то, что эта работа считается весьма выгодной, – разве крайность какая заставит. Все знают, что эта работа грязная и трудная, которую не всякий вынесет; а главное – боятся болотных болезней. Иной новичок и рискнет наняться и примется сначала с охотою за лопату и месиво, но, как встряхнет его раза два лихорадка, – он и давай бог ноги, и потом уж его никаким калачом на болото не заманишь. А на болотах, действительно, народ хворает сильно; да и как не хворать ему среди вечной сырости, грязи и болотных миазмов? Особенно вредно действуют на новичков продолжительные купанья в ямах. Надо заметить, что торф есть не что иное, как масса перегнивших болотных трав, а также мхов, корней и древесных листьев в последней стадии разложения; главные химические части торфа – гуминовая и ульминовая кислота, – и эту-то прокислую гниль рабочие должны разбавлять болотною водою и проводить в этой ванне по пяти часов в сутки. Можно себе представить, насколько гигиенично подобное купанье, и не мудрено, что от него сильно хворают и даже мрут рабочие.
Для землекопных работ вообще, а для торфяных в особенности, требуется особого рода навык, а посторонний человек не всякий их вынесет. Тут нужно чуть не с самого малолетства приучить свое тело ко всем неудобствам земляной и болотной жизни, да и силы для этого нужны недюжинные, а на руках «по нескольку шкур», как говорят торфяники. Взгляните на любого старожила-землекопа или торфяника, и вы потом очень легко отличите этот тип от всех других чернорабочих типов. Он обыкновенно невысок ростом и худощав до того, что как будто весь состоит из одних костей и сухожилий. Он совсем одичал от болотной жизни; говорит очень мало и отрывисто, смотрит тупо и бессмысленно и относится с замечательною апатичностью и притупелостью ко всем явлениям жизни, а подчас и к самому себе. В большинстве случаев он не человек, а машина. Он стоик в своем роде, и, чего древние философы мечтали достигнуть силою ума и характера, торфяник достиг силою нищеты и непосильной работы. /72/
Много, конечно, вымерло рабочего народа, вырабатывая из себя подобный тип. Все, что было послабее и не могло приноровиться к условиям подобного труда, все это истаяло, перемерло или сбежало с работ, и, вследствие естественного отбора, уцелели только те, которые могли вынести такую жизнь, и натура которых сумела выработать нужную для этого терпкость и неуязвимость. Зато теперь их бронзовое, почти черное тело, пропаленное летним солнцем, пропитанное насквозь болотною сыростью и изъеденное всякими насекомыми, уже менее рискует поплатиться за свой труд, чем все другие. Глядишь на него, – кажется, в чем только душа держится, а между тем он довольно свободно катит тачку в 20 пудов весом и, без видимого вреда для себя, выносит свои пятичасовые купанья в месиве. Он теперь уже не боится ни простуды, ни изнуренья, потому что приучил себя к болотному воздуху и знает меру труду; знает хорошо, что больше этой меры и требовать от человека нельзя, и если уж он не вынесет, значит, не вынесет никто… Вот такие-то работники-старожилы большею частью только и работают на болотах как следует; а молодежь к такому труду нелегко привыкает, – болото берет свое. Я встречал между торфяниками стариков, работающих в болоте каждое лето, годов по 15–20 сряду. Эти работники уже вполне надежны и притерпелись ко всему; они теперь, что называется, и в воде не тонут, и в огне не горят…
Такая терпкость и выносливость, понятно, вырабатывается старожилами не сразу, а путем долгой борьбы и тяжелого опыта. Почти все они в свое время перехворали и лихорадками, и тифами, и всякими болезнями, которыми награждает болото; но ведь русскую натуру и этим не испугаешь сразу: работник пролежится, поправится и снова возьмется за старое; даже не поправившись хорошенько, опять упорно лезет в месиво. Горячка, конечно возвратится к нему с новой силой, а он опять ее выждет и опять за свое, – что хочешь, то и делай. Борьба эта тянется долго и упорно с обеих сторон и кончается тем, что горячка или придушит его до смерти, так что беднягу на погост стащут, или, видя, что ничего с ним не поделаешь, бросит его совсем, и тогда уже работник получает право безнаказанно выносить все, что ему надо, и болотная жизнь более ему не страшна. Однако, во всяком случае, в этой непосильной борьбе умирает народа все-таки более, чем остается, тем более, что в нашем климате, как известно, часто бывают такие резкие перемены температуры, /73/ к которым никакая натура вовремя приноровиться не сумеет, а эти перемены всего более бывают заметны на болотах; их там трусят даже закаленные старожилы.
Начинают свои работы торфяники обыкновенно по весне, около половины мая, и кончают большею частью в половине июля, после чего возвращаются по своим деревням на полевые работы: сенокос и жатву. В самое жаркое время дня они не работают: «Тяжко очень», – говорят они, да и мухи сильно одолевают; но, чтобы наверстать потерянное время, они поднимаются на работу часов с двух ночи и даже ранее, чуть покажется зорька, и работают часов до девяти; затем возобновляют свои занятия в первом часу пополудни и продолжают их до 7½ часов вечера. Таким образом, в общей сложности, суточная работа их идет около четырнадцати часов. Между собою они разделяются для работ на отдельные группы, по семи человек в каждой; каждая группа имеет свою яму и выделывает в сутки средним числом по 6000 кирпичей. Фабрика платит им за каждую тысячу кирпичей по 1 рублю 20 копеек, так что каждый работник получает в сутки около 1 рубля, на своих харчах, конечно. Стол они держат артельный, и на харчи у них выходит рублей по пяти в месяц на человека. Плата, как видите, очень хорошая сравнительно с тою, какую обыкновенно получает наш чернорабочий; но у торфяников эти деньги скоро уходят сквозь пальцы, и собой они уносят их очень немного.
– Останется ли хоть по тридцати-то рублей на брата за все лето? – спрашивал я однажды у одного торфяника.
– Где тут по тридцати, дай бог, чтоб двадцать-то уцелело, – мрачно ответил тот.
– Куда ж вы деваете деньги? Ведь на харчи всего пять рублей уходит?
– На харчи-то пять, да на водку рубля по два в месяц клади, а то и двух, поди, мало: все три уйдут…
– Что так много?
– А то как же? Каждый праздник, известно, складчина; на то он и праздник: без водки нельзя…
– Зачем же непременно в праздник? Вы бы каждый день по рюмочке пили: дело-то было бы лучше и полезнее.
– Нет, это не ходит.
– Лучше раз да горазд, так что ли?
– Это верно. /74/
И действительно, торфяник пить помалости не любит. Всю неделю он работает, как вол, зато в праздник вволю отводит душу водкой, и тут уж его не замай: он блаженствует и увлекается. При самом начале работ, когда торфяники получают задатки, пойло, говорят, бывает такое сильное, что на него сразу ухлопываются в складчину сотни рублей. То же бывает и при окончании работ, когда получается полный расчет. Останется-то, значит, в барышах очень немного: только что хватит на уплаты податей и налогов. Да и на что в самом деле деньги такому одичалому работнику? Какие могут быть у него другие потребности, кроме инстинктивного желания забыться и одуреть до беспамятства? Он так и делает…
Просушкой кирпичей занимаются женщины. Это дело сдается фабрикой тоже подрядчику, которому она платит за просушку по 50 копеек с каждой тысячи кирпичей. подрядчик нанимает баб по окрестным селам и деревням, особенно в тех местностях, где бабы дешевле, и платит им уже от себя от 20 до 35 копеек в день на человека на своих харчах. Работают они обыкновенно «с урока»: каждая баба должна перевернуть в день для просушки 3000 кирпичей; потом, когда кирпичи просохнут уже настолько, что их можно целиком поднимать с земли, бабы их складывают особенным образом, в виде прозрачных пирамид, где кирпичи окончательно выветриваются и просыхают. После этого все количество готового торфа, в виде кирпичей, складывают в кубические сажени или кубы, измеряют и свозят прямо на фабрику[3]. Для просушки торфа требуется времени, смотря по погоде, от 10 дней до 10 недель, и потому просушка продолжается почти все лето. Труд женщин по просушке торфа тоже утомительный и неблагодарный. Конечно, им не приходится, подобно мужикам, ни купаться в месиве, ни таскать непосильных тяжестей, но их работа, в свою очередь, тоже имеет свои весьма незавидные стороны. Уже одно то, что женщина должна целые дни, от зари до зари, не разгибая спины, перевертывать разложенные на земле кирпичи и перекладывать их с места на место, – одно это, говорим, что-нибудь да значит. Все лето они проводят, согнувшись в три погибели, среди непроходимой грязи и среди всех неудобств болотной обстановки. /75/
Самое свойство работы и особенность женского костюма развивает в этих труженицах невообразимую неряшливость: на своих платьях и юбках, а особенно на ногах, огни всюду носят с собою огромные запасы грязи, в этой же грязи и спят. Мужики всякий день два раза, хоть с грехом пополам, но все-таки умываются или по крайней мере освежаются, а бабы лишены и этого удобства, и в течение целой недели, от бани до бани, они до того успеют пропитаться вонючей грязью, что смотреть на них страшно. И за все это они получают чуть ли не впятеро меньше, чем мужчины, – какой-нибудь двугривенный или тридцать копеек в день, из которых половину надо истратить на харчи. Не мудрено поэтому, что эти несчастные работницы хворают так же часто, как и мужчины, если только не чаще их.
Так как большинство рабочих народ пришлый, то они и живут тут же, на болоте или у болота. Фабрика выстроила им тут особый дом для жилья, который разделен на три отдела. В первой комнате (сажени три в длину и две в ширину) помещаются мужчины; вдоль стен этой комнаты устроены широкие нары, на которых по ночам и спят вповалку на разостланных одеждах все сорок человек рабочих; по самой середине комнаты поставлена чугунная печка для защиты от майского холода, а в углу стоит другая, русская печь для хлебов. На этой же печи помещаются и больные. Во второй комнате, несколько меньше первой, но устроенной так же, как и она, – живут женщины. В третьей комнате устроены отдельные каморки для сторожей. Воздух во всех комнатах спертый и душны, несмотря на то, что двери везде были отворены настежь. Больше всего заражают воздух грязные и не совсем еще просохшие одежды рабочих, разбросанные грудами по всем лавкам. А между тем на этих одеждах они спят и ими прикрываются. Можно же себе представить, каков воздух должен быть здесь ночью, когда все двери и окна запираются наглухо, да еще, кроме того, жарко натапливаются печи.
– Я думаю, блох-то у вас тут и не оберешься? – спросил я у одного из сторожей.
– Каки теперь блохи? Блохи бывают с Петрова дня, – ответил флегматично сторож.
– Зато как выедут, – заметил сопровождавший нас смотритель, – блох тут остается такая гибель, что и войти в хату нельзя. Как засунешь, бывало, руку в эту самую рухлядь, где спал народ, так даже черная вся сделается: так и усыплют. /76/
– А народ ничего, не жалуется?
– Что им! Спят как убитые…
Против избы на воздухе устроена большая артельная печь, в которой наемная кухарка приготовляет работникам пищу. Едят они в скоромные дни щи с говядиной или солониной и кашу, а в постные – пустые щи и тоже кашу. Подле печи, на самом солнцепеке, поставлена скамейка, на которой в свободное время торфяники наслаждаются отдыхом и ведут свои беседы. На ней, скрючившись, сидел теперь молодой парень, лет двадцати пяти, с болезненным выражением лица, и старательно закутывался в дырявый тулуп.
– Что, брат, нездоров, видно? – спросил его Алексей Петрович.
– Нездоров.
– Что так?
– Да вот третью неделю лихорадка не унимается, и грудь быдто давит: просто моченьки нет, больно.
– А ты лечись, не запускай.
– Где тут лечиться, работать надо.
– Ты разве работаешь и больной?
– Когда могу работаю, что ж так-то сидеть… Нонче вот не могу, а завтра надо будет пойти. Меня все через день знобит: один день просто на ноги не встать, всего ломает, а на другое утро и отойдет быдто, ну и работаю, ничего…
– И в яму лазишь?
– А то как же, без этого нельзя.
Мы переглянулись.
– Только слаб стал очень: против здорового не выстоишь теперь ни за что.
– Нет, ты вот что, любезный; ты этим не шути, иди-ка лучше поскорей в больницу, а то дело совсем дрянь выйдет… Пожалуй, ведь и на погост стащут.
– Зачем на погост, это пройдет…
– Нет, ты завтра же приходи в больницу; там как раз вылечат. Слышишь?
– Ослобони, Алексей Петрович. Пусть будет, что богу угодно, а только в больницу я не пойду.
– Почему?
– Время теперь не такое… Зачем в больницу! Я уж лучше так перебьюсь. /77/
– Это он еще не привык, так его и треплет спервоначалу, – добавил в виде пояснения смотритель, – опосля отерепится… Я и то говорил ему: сходи в больницу, – нейдет…
– Ну, что ж с ним тут поделаешь; не силой же его тащить.
Вообще, торфяники, как и все чернорабочие, очень не любят лечиться, несмотря на то, что фабрика предлагает им бесплатно и врача, и лекарство, и помещение в своей больнице. Редко кто из них рискнет воспользоваться таким благодеянием, да и то уже тогда, когда ему сделается невмочь. Большинство же старается обтерпеться, в надежде, что скоро пройдет. Во все время болезни они с замечательным терпением и безропотностью перемогаются со дня на день и остаются тут же на болоте, подвергаясь влиянию всех болотных миазмов и ядовитой сырости, которая и здорового человека подчас пронимает до дрожи.
Вот те убийственные условия, в которые ставит рабочего нынешний труд его по обработке торфа. Мы берем еще лучшие условия, где хозяева еще не слишком эксплуатируют рабочих, и где фабрика, видимо, заботится об улучшении их положения и всячески старается позолотить для них горькую пилюлю труда. Тут и помещение для рабочих сравнительно сносное, и провизия отпускается свежая, и больница есть, и баня даровая. На других болотах, говорят, бывает не так. Там народ живет в каких-то шалашах, устроенных из жердей и обложенных дерном, или в небольших землянках, без печей и без всяких удобств жилья. В этих сырых и тесных землянках народ помещается вместе с бабами и девками, а подчас и с детьми, по пяти или шести человек вместе, и спят чуть не на голой земле, на той гнилой болотной земле, из которой они торф делают. Там и цены, говорят, другие, и за работами смотрят строже, и дольше идут эти работы, словом, совсем другая и несравненно худшая жизнь. Что же будет после, когда обработка торфа перейдет в руки разных спекуляторов, когда на болота устремятся тысячи неопытных и непривычных новичков, когда между рабочими возникнет конкуренция, а со стороны нанимателей начнется нажимка всякого рода? Вынесет ли несокрушимая натура торфяника-старожила и эту предстоящую ей борьбу, или она, наконец, сломится?
Вообще, можно наверное предсказать, что много перемрет и перехворает народу на наших болотах, если только не заменят эту живую рабочую силу силой механической или /78/ не придумают новые способы обработки торфа, более легкие и гуманные…
В настоящее время эксплуатируют торфяников преимущественно подрядчики, особенно в тех местностях, где все дело по этой работе сдается в их руки. С мужиков подрядчику нажива еще не очень велика, он берет с каждого мужика только один рубль за все лето, да и этот-то рубль, при расчете, торфяник норовит заплатить ему не сполна и старается выторговать или выманить хоть гривенничек уступки. Зато с баб перепадает подрядчику барыш порядочный, потому что бабы, как известно, народ безответный, особенно в тех глухих захолустьях, где подрядчик ловит свою добычу. «Ей только посули платок, или надбавь вовремя лишнюю копейку, она сейчас и сдается», – рассказывал мне подрядчик; а он уж и посулить и вовремя надбавить умеет хорошо, так как за такой промысел берется большею частью народ сметливый, ловкий и хитрый.
На этом же болоте мне пришлось познакомиться и с подрядчиком, которому фабрика поручает наем рабочих. С виду он такой же мужичок, как и все, и выглядит большим простаком, хотя одет несколько почище других, и вид у него вообще свежее и здоровее. Он сам когда-то был торфяником и потому знает хорошо, чем и как действовать на этот народ, чем припугнуть его и т.п. От прежнего звания в нем уцелела только одна типичная черта, – постоянная угрюмость и неразговорчивость. Однако мы с ним понемногу разговорились.
– Ну, что, как нынче торф, удачен ли? – спросил его Алексей Петрович.
– Ничего: сказывают, горит; чего ж еще.
– И работники попались удачные?
– Работники, как следует быть. Только вот баб здешних вы больно избаловали нынче; меньше сорока копеек в сутки не берут.
– Что ж тут делать-то?
– Вот ужо я съезжу в Арефьино, а там пойдут и по двугривенному. Здешним-то нос утру…
– Ну, а дела-то как вообще?
– Стараемся помаленьку; вот землю на аренду взял, – прибавил он со вздохом.
– Много?
– Где нам? так… малость самую.
– Десятин двадцать есть? /79/
– Пожалуй, будет поболе…
Оказывается – восемьдесят десятин.
– А доходу с них много надеешься получить?
– Бог даст, рубля по два с десятины сниму.
– Сказывают, что и по десяти снять можно, земля-то ведь там славная.
– Не знаю, пожалуй, что и по десяти сниму. Как бог даст…
– С этой-то земли? – перебил его смотритель. – Да она всегда по тридцати рублей приносила. Я ведь знаю ее хорошо.
– Ну, что ж тут поделаешь; может и тридцать даст, воля божья!.. – И подрядчик опять тяжело вздохнул, как будто рассказывал нам о каком-нибудь несчастье.
С такими вздохами он, вероятно, обделывает и все делишки свои. У него и теперь, говорят, деньжонок скоплено очень не мало, и все насчет бывших товарищей по работе. А в свое время он тоже грязное месиво месил, тоже спускал с рук по три шкуры, как и все торфяники…
Когда мы уезжали с болота, солнце уже опустилось за лес, и в воздухе пронесся влажный и едкий ветерок. Я еще раз оглянулся на только что виденную мною картину, но ее теперь уже трудно было видеть. Над всем болотом густыми слоями разостлался понизу дымчатый туман, и в глуби этого тумана чуть-чуть вырисовывались вдали темные силуэты торфяников. Они все еще работали, и, должно быть, месили свое месиво…
Телега наша тронулась.
– Закутывайтесь хорошенько, – заметил мне Алексей Петрович, – тут ведь сыро, простудиться можно!
И это замечание было вовсе не лишнее: я уже чувствовал легкую дрожь в теле, и одежда моя была мокра, как после дождя. «Что же, если бы туда-то поставить нашего брата? – подумалось мне невольно. – Много ли бы от нас осталось?»
Да, привычка – великое дело. /80/
Примечания