То не ветр шумит во сыром бору,
Муравьев идет на кровавый пир...
Так начиналась песня (на мотив «Уж как пал туман...»), написанная через несколько лет в Сибири в каземате Петровского завода.
Конь! мой конь! Скачи в святой Киев-град:
Там товарищи — там мой милый брат...
Отнеси ты к ним мой последний вздох
И скажи: «Цепей я нести не мог,
Пережить нельзя мысли горестной,
Что не мог купить кровью вольности!..»
Сочинил песню Михаил Бестужев, пел Алексей Тютчев, слушали Соловьев, Быстрицкий, Мозалевский...
«Я мог действовать трояким образом — на Киев, на Белую Церковь... к Житомиру. Из сих трех планов я склонялся более на последний и на первый...»
Но второго января утром склонились ко второму — Белая Церковь. В 9 часов утра полк выступил из Мотовиловки и двинулся по дороге, которая ведет к Пологам, что в двенадцати верстах от Белой Церкви: Муравьев надеялся соединиться с квартировавшим там 17-м егерским полком. Семь часов марша — семь часов надежды. В 4 часа пополудни заняли деревню Пологи, но от 17-го егерского — никаких известий. Тогда Сергей Иванович поручает самому храброму, Ивану Сухинову, разведать, где находится этот полк и чего можно от него ожидать. Ведь он единственный, давший о себе хоть какую-то весть.
Как только переодетые жандармы, бродившие по полям, узнали, что полк берет путь на Белую Церковь, как только крестьяне увидели солдат, в боевом порядке движущихся на Белую Церковь, как только генерал Рот, а затем его начальство узнало об этом, мигом появляется нужное слово — «грабеж»: Сергей Муравьев будто бы намерен захватить несметные сокровища Александрийского имения старой графини Браницкой, племянницы светлейшего Потемкина. Надо убедить общественное мнение, что предстоит бороться с грабителями, а не усмирять революцию.
Генерал Михайловский-Данилевский впоследствии писал:
«Если бы Муравьев действовал решительно, то он мог бы прийти в Белую Церковь, где находились несметные сокровища графини Браницкой и где его ожидали, чтобы с ним соединиться, четыре тысячи человек, недовольных своим положением. Это были большею частью старинные малороссийские казаки, которых Браницкая укрепила за собой несправедливым образом».
Но о том Муравьев не думал, в мыслях только — где 17-й полк, где другие части?
Подступают сумерки — и никаких известий ни с одной из трех дорог. С каждым часом дух падает. Позже вспомнят:
Матвей Муравьев.
«2 генваря я был очень печален, потому что я предчувствовал, чем все это кончится».
Бестужев-Рюмин.
«Настроение начало падать... После четырех дней перехода, подобного похоронной процессии...»
Матвей Муравьев.
«Бестужев говорил, что не надо отчаиваться и что если возмущение Черниговского полка не удастся, то надобно будет скрыться в лесах и ехать в Петербург, чтобы посягнуть на жизнь государя Николая Павловича. Я ему тут же объявил при брате моем Сергее, что я это никогда не сделаю...»
Уходят офицеры Петин, Маевский, Сизиневский. К ночи остаются только братья Муравьевы, Быстрицкий да те четверо, что начали,— Щепилло, Сухинов, Кузьмин, Соловьев. Солдаты все видят...
Зимняя вьюга, потом туман. А на квартирах в деревне Пологи 2 января около тысячи черниговских солдат ждут, что скажет подполковник.
Ночью со 2 на 3 января в Пологах появляются несколько гусар: часовые хотели стрелять, а гусары скрылись. Однако один гусарский офицер высокого роста и довольно плотный, подъехав на близкое расстояние к одному из постов, начал разговаривать с солдатами, хвалил их решительность, одобрял восстание и обещал помощь. Узнав об этом, офицеры Черниговского полка решили (или сделали вид, что решили), будто приезжавший офицер был командир Ахтырского полка Артамон Муравьев, и радовались нечаянной помощи от человека, на которого перестали рассчитывать. Позже решили, однако, что это была вражеская хитрость и что гусарам нужно было только узнать расположение и дух черниговских солдат.
Из записок Горбачевского можно понять, что Муравьев-Апостол представил этот эпизод, как хорошую примету, предвестие скорой встречи со своими...
Пока же снова вопрос — куда идти? Первое движение — на Киев — не состоялось; Белая Церковь безнадежна; остается Житомир, близ которого ждут, ничего не понимая, Соединенные славяне; и где-то совсем близко конная артиллерия, в которой служит свой человек—капитан Пыхачев. «Пехотные солдаты,— замечает мемуарист,— смотрят на орудия с некоторым благоговением и ожидают от них сверхъестественной помощи». Лишь бы кончилась проклятая пустота. За шесть дней ни одного полка на горизонте. Готовы встретиться с любой частью — в своих ведь стрелять никто не будет...
Первой армией командует престарелый генерал-фельдмаршал Сакен. Но вожжи фактически в руках начальника штаба генерала Толя. Он только что прибыл из Петербурга в Могилев: единственный человек, успевший последовательно к двум выступлениям — северному и южному. Две недели назад допрашивал в Зимнем дворце Рылеева, а теперь сдвигает вокруг Василькова и Белой Церкви два корпуса: третий — генерала Рота и четвертый — генерала Щербатова, а в каждом корпусе — три пехотные и одна гусарская дивизии, а в каждой дивизии — по шесть полков и по артиллерийской бригаде.
Генерал Толь — командованию 4-го корпуса:
«Отдаленность, в которой мы находимся от вас, не позволяет мне давать вам подробные наставления и потому предоставляю совершенно вашему благоразумию употребить все те средства, которые клониться могут к скорейшему прекращению беспорядков...
Я еще повторяю, что сила оружия должна быть употреблена без всяких переговоров: происшествие 14-го числа в Петербурге, коему я был свидетель, лучшим служит для нас примером».
В Публичной библиотеке в Ленинграде хранится Евангелие издания 1819 года в переплете, склеенном темно-красной бумагой. Мачеха Прасковья Васильевна Муравьева-Апостол пошлет его в Петропавловскую крепость Матвею Ивановичу. На чистых страницах записи на французском языке рукою заключенного. Сто лет спустя записи эти уж почти совсем стерлись и выцвели; специалистам удалось их разобрать лишь после многих часов, затраченных на восстановление текста.
На одной из страниц — хронологические записи:
«24 декабря 1825 года.
25 декабря (пятница). Мы приезжаем в Житомир.
26 (суббота). У Александра Муравьева в Троянове.
27 (воскресенье). В Любаре. У Артамона Муравьева.
28 (понедельник). В Троянове — Гебель. Я неповинен, как и Сергей, в этом ужасном происшествии!!
29 (вторник). В Ковалевке.
30 (среда). В Василькове.
31 (четверг). Ипполит приезжает в Васильков и решается остаться с нами, вопреки моим уговорам. Мы отправляемся в Мотовиловку.
1 января 1826 г. (пятница). Мы провели день в Мотовиловке.
2 января (суббота). Мы ночуем в Пологах. Вечером у меня продолжительный разговор с Ипполитом о судьбе человека».
О чем говорили братья, можно, думается, судить, листая эти страницы.
«Что же такое, наконец, жизнь, чтобы стоило ее оплакивать?.. Отдых, труд... болезнь и немного мечты...»
Чуть ниже:
«Самыми сладостными мгновениями своей жизни я обязан дружбе, которую питал к родным».
«Я всегда завидовал смерти Сократа; я убежден, что в последнее мгновение душа начнет постигать то, что раньше было от нее скрыто».
«Когда находишься между возможностью сохранить жизнь и позором, то это напоминает, что надо собраться в путь,— даже для тех, кто нас все еще любит...
Единственное благо побежденных — не надеяться ни на какое спасение...»
Дело проиграно, гибель, вероятно, близка. Во всяком случае — не на что надеяться. Но накануне гибели «душа постигает сокрытое». И если так, то, может быть, именно в эти несчастные часы судьба, или бог, в которого верит Матвей, дарят им высшее, но короткое счастье: братья вместе, чего не было много лет, близки, как никогда. Жизнь не стоит оплакивать. Но «прекрасная вещь» — найти свое назначение, как бы печально оно ни было. Все трое его нашли, значит, вечер 2 января прекрасен. Брат Сергей счастлив, вчера, в Мотовиловке, говорил о счастливейших минутах. Матвею хуже, труднее. Он не может, как Сергей, отдаться делу, восстанию: он думает и говорит о «сладости дружбы», о другом существе, и, наверное, Матвей рассказывает Ипполиту о своей любви к тем, кого уже не увидит.
Ипполит же в ту ночь и не сомневается, что заранее знает приговор судьбы: только два решения — победить или умереть, и девятнадцатилетнего трудно убедить, что есть еще, к примеру, третье — быть сосланным в Сибирь, вернуться оттуда пятидесятилетним человеком...
Но не быть пятидесятилетию и не быть двадцатилетию.