Особенностью данной работы является то, что в ней явления литературы сопоставляются не с подобными же явлениями литературы, как это чаще всего бывает, а с фактами и явлениями действительной жизни. Точнее говоря, здесь предпринята попытка проследить, как литературное произведение — в данном случае роман Н. Г. Чернышевского «Что делать?» — его «новые люди» и идеальный революционер (Рахметов) послужили образцом для передовой русской молодежи и повлияли на сложившийся в 70-е годы прошлого века тип личности героя-народовольца.
В истории не раз отмечались случаи, когда литература, чутко улавливая общественные настроения, художественно предвосхищала тот или иной человеческий тип, который с этих пор как бы входил в моду и вызывал нередко массовое подражание («байронический герой», «лишние люди» и пр.). И уже и в XIX в. на этом своеобразном явлении не раз останавливались критики, социологи, историки культуры. О нем, например, размышлял Ф. Достоевский; ему посвящена целая глава нашумевшей в свое время книги «Парадоксы», автор которой — Макс Нордау — был весьма популярен и у нас в России; писали об этом и К. Леонтьев и др. Последний даже всерьез утверждал, что «тургеневской» девушки до Тургенева в русской жизни он никогда не видал, потому что ее и не было, и что появилась она потом, под впечатлением от тургеневских героинь. Были и другие попытки проанализировать сходные явления.
Однако в данном случае мы имеем дело с произведением Н. Г. Чернышевского, автора, который отстаивал право литературы на активно-преобразующую роль в жизни общества и нацеленно, сознательно написал роман, на котором воспитывались бы революционеры. Так оно и случилось. Причем роман Чернышевского служит своеобразным учебником жизни не для одного, а для нескольких поколений. О великой преобразующей силе романа писали и В. И. Ленин[1], и Г. Димитров, и Г. Плеханов и другие выдающиеся революционеры.
Цель нашей статьи — проследить это преобразующее влияние в среде героев «Народной воли», или, лучше сказать, в среде поколения, лучшим выражением которого и были народовольцы.
Это поколение было первым, в широком, массовом масштабе усвоившим идеи романа, и не просто усвоившим, но и переменившим по ним всю свою жизнь. В самом деле, предыдущее поколение (рождения начала 40-х годов) выдвинуло если не единицы, то всего лишь десятки революционеров (П. А. Кропоткин, Ю. Л. Ашенбреннер и др.), которые в большинстве своем были воспитанниками столичных высших военных заведений. Блестяще образованные, они не нуждались в объяснении того, что такое социализм и что такое для русской жизни Чернышевский; к тому же привычка к суровой дисциплине много облегчала усвоение рахметовского ригоризма. Большинство же молодежи 60-х годов воспринимало роман несколько по-другому: оно читало роман, что-то заимствовало оттуда, перенимало в свой обиход, но все-таки его базаровско-нигилистический профиль узнавался без труда. И не случайно, что никого из официозных писателей это не насторожило; а когда (через 16 лет!) в 1879 г. П. Цитович написал свой памфлет «Что делали в романе “Что делать?”», который он старательно напитал журналистским ядом, было уже поздно: на романе уже воспиталось целое поколение.
Между тем, сколько нам известно, подобная тема еще не была поставлена ни в литературоведении, ни в смежных исторических дисциплинах. Это, очевидно, объясняется многими причинами, в обсуждение которых мы вдаваться не будем. Заметим лишь, что, видимо, не в последнюю очередь это вызвано и тем, что от народовольцев осталось немного таких документов, в которых бы они фиксировали, как складывалось, как происходило их духовное становление. В 70-е годы, в пылу революционной деятельности, естественно, не было для этого ни досуга, ни сил, ни времени; да и рискованно было, по условиям конспирации, оставлять какие-либо бумаги, письма и пр. Надлежащий досуг народовольцы получили только тогда, когда царским правительством были упрятаны за тюремные решетки.
«Мне, — вспоминала В. Н. Фигнер, — как, вероятно, большинству лиц, попадающих в тюрьму после долгой революционной деятельности, и благодаря ей, не имевших досуга для самоуглублений, пришлось впервые восстановить в памяти всю мою жизнь — с момента, когда появилось отчетливое сознание, и до последней минуты свободы, — припомнить все влияния, все этапы развития моей личности. Эта напряженная, сосредоточенная умственная работа по своей новизне и содержанию была увлекательна, интересна и плодотворна»[2].
Однако поделиться результатами своих плодотворных умственных наблюдений большинству народовольцев было не суждено. Многие из героев «Народной воли» погибли на эшафоте, еще больше в застенках Петропавловки и Шлиссельбурга, на каторге и т. д. И только единицам посчастливилось дожить до освобождения и написать воспоминания.
Эти воспоминания писались тридцать — сорок, а порой и шестьдесят лет спустя после описываемых событий. Естественно, что многое уже потеряло для авторов остроту и актуальность; не безгранична и не всесильна и человеческая память. И тем не менее эти воспоминания — ценнейший источник, и они положены в основание данной работы.
Однако, выдающаяся роль Чернышевского и его романа в воспитании народовольца не выводится автоматически из чтения этих материалов. Более того, даже там, где народовольцы прямо признают влияние Чернышевского, это влияние трудно, если не невозможно отделить от влияний иных идеологов — Лаврова, Бакунина и др. Поэтому было бы натяжкой приписывать одному Чернышевскому такое влияние на личность, которое, очевидно, принадлежит всей революционной идеологии в целом. Более того, если попытаться выделить «в чистом виде» идущее от Чернышевского, то мы должны будем признать, что это вряд ли осуществимая, а может быть, и неисполнимая задача. Но, на наш взгляд, этого и не стоит делать.
Личность народовольца складывалась под решающим воздействием двух факторов: передовой русской литературы и самой жизни. Причем в первом случае мы имеем в виду произведения наших крупнейших писателей, которые давно уже именуются классиками — Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова и др.— и которые воспитывали молодое поколение в духе любви и уважения к простому народу, в духе служения этому народу. Не менее важным и решающим было воздействие самой действительности, где наиболее характерными приметами были нищета и забитость крестьянства, бесправие общества и т.д. Сама жизнь революционизировала сознание подростков. «Как случилось мое последовательное революционизирование, — вспоминал Н. А. Морозов, — я не мог бы рассказать. Все было так постепенно и незаметно, и так вели к этому все условия русской жизни...»[3]. Ему вторит другой народоволец.
«Я любил читать, — пишет В. К. Дебогорий-Мокриевич, — но не мог бы указать теперь на книгу или автора, оказавшего на меня особое влияние. Взгляды или, вернее сказать, ощущения мои являлись скорее продуктом самой жизни и окружающей обстановки, нежели чтения»[4].
Поэтому, когда молодой революционер знакомился с собственно произведениями теоретиков социализма, он был к этому уже подготовлен. И Чернышевский, и Лавров, и Бакунин дополняли, уточняли, довершали для молодого социалиста дело ясного осознания жизненных целей. И сочинения революционных теоретиков, и революционные события потому-то и оказывали такое впечатление, что почва была возделана; к восприятию этого молодежь была готова.
Личность народовольца совершенствовалась, выявляла новые грани, раскрывалась в политической борьбе за освобождение народа, в повседневной революционной работе. Это немаловажное обстоятельство. В конце концов воспринятое из книг, и только из книг, легко могло оказаться мертвым грузом (как это порой и оказывалось[5]), если бы теория, теоретические представления тут же не проверялись практикой, не совершенствовались ею. (Молодежи 70-х годов была свойственна не только своего рода стремительная отзывчивость на теорию, но и ценная способность идти наикратчайшими путями от теории к практике.)
Именно в практической революционной работе и сложился, сформировался тип личности народовольца; в отечественной истории первый тип личности, который имел отчетливо выраженные социалистические черты.
Среди множества признаков этого типа (напомним, что движение было массовым и в него были втянуты тысячи людей) можно выделить наиглавнейшие, которые были присущи всем виднейшим деятелям «Народной воли». Это наличие и сходство черт личности в характерах виднейших народовольцев позволяет с уверенностью говорить о существовании устойчивого, твердого жизненного идеала народовольца.
Этот идеал мог сознаваться очень ясно. И великие революционеры «Народной воли» — Александр Михайлов, Андрей Желябов, Софья Перовская, Вера Фигнер, Михаил Фроленко, Николай Морозов и др. — не только были лучшим воплощением типа народовольца, но и вполне целенаправленно, осмысленно работали над собой, совершенствовали себя в направлении этого идеала.
Ближайшее рассмотрение характерных черт личности народовольца приводит к естественному выводу, что личность эта в наиглавнейших своих чертах оказывается в весьма высокой степени близкой к тому, что завещал в своем романе (и, добавим, вообще своим жизненным поведением) Чернышевский.
Конечно, революционеры-народовольцы привнесли в идеальное представление о революционере некоторые особые черты. Точнее сказать, воплощая это представление в жизнь, они дополнили, в чем-то обогатили его, а в чем-то пошли дальше; очевидно, имело место и известное несовпадение, несходство с тем, что начертал Чернышевский, и на этом мы остановимся ниже. Но в главном, в решающем, в существенном совпадение было полным.
Личность народовольца выработалась в политической борьбе.
Революционной борьбе она, собственно, и обязана своим появлением; с нарастанием же политической борьбы в России за десятилетие, прошедшее с 1871 (условной точкой отсчета может служить нечаевский процесс) по 1882 г. когда разгромленная полицией «Народная воля» фактически перестает существовать, и происходит становление и развитие этой личности. Логика революционной борьбы заставляла выявлять, выделять, ставить во главе движения наиболее сильное, наиболее действенное, наиболее революционное в кадрах. Она же заставляла совершенствоваться, кристаллизоваться самый тип личности героя-народовольца, выявляя его самые героические и революционные свойства.
Поэтому совершенно естественно, что особое внимание в нашей работе уделено анализу личности выдающихся революционеров-семидесятников, логикой революционной борьбы поставленных во главе «Народной воли», — членов ее Исполнительного комитета. Такая оговорка представляется необходимой и весьма существенной. Дело в том, что пережить тюрьмы, крепости и каторгу и впоследствии написать что-то о прошлой революционной работе вообще смогли очень немногие народовольцы, а среди тех немногих большинство в решительный момент борьбы с царизмом (1879–1881) находилось на периферии организации. Поэтому если с равным вниманием относиться ко всем материалам, которые «все пережившие и все прошедшие» народовольцы оставили после себя (автобиографии, статьи, воспоминания и пр.), то легко может возникнуть впечатление, что тип народовольца — понятие несколько расплывчатое, недостаточно оформленное, с трудом поддающееся определению. Между тем это совсем не так, и обращение к биографическим материалам, оставшимся после выдающихся деятелей партии, ставит все на свои места.
1
О популярности Н. Г. Чернышевского, его сочинений и в их числе знаменитого романа «Что делать?» в среде революционной молодежи 70-х годов упоминает, в сущности, каждый исследователь народовольческого движения. Однако конкретно вопрос о влиянии романа на жизненный идеал народовольцев еще не ставился. Между тем он представляется весьма важным как для выяснения того, что почерпнули народовольцы в романе, как они его прочитывали, так и с точки зрения выявления сущностных черт облика и поведения героев «Народной воли».
«Народная воля» просуществовала всего несколько лет, но ее энергическая деятельность впервые создала тип русского профессионального революционера. Тип этот в большой русской литературе не нашел сколько-нибудь адекватного и полного выражения. Писатели последней четверти XIX в. — даже будь на то у них горячее желание — писать не могли по вполне понятным причинам. Впоследствии же тип этот в значительной мере утратил свою актуальность, ибо на смену народническому движению пришли пролетарские революционеры.
Поэтому Вера Фигнер была права, когда с заметным сожалением писала о том, что тип революционера, «психология революционера еще ждет своего исследователя и художника»[6]. Ее вывод еще можно попытаться оспорить, если иметь в виду революционера вообще. Да и то, на наш взгляд, лишь до некоторой степени. Однако для революционера-народовольца суждение ее представляется бесспорной истиной.
В значительной мере именно для того, чтобы восполнить этот зияющий пробел, и обратились многие бывшие деятели народнического движения и почти все из уцелевших, оставшихся в живых после Петропавловки, Кары и Шлиссельбурга народовольцев к воспоминаниям, статьям и запискам. Естественно, что среди этих публикаций были воспоминания и статьи исключительной ценности; но было немало и такого, что больше прорисовывало исторический фон, чем сообщало о каких-либо важных акциях «Народной воли». Что и неудивительно, если учесть, что многие из авторов были на вторых или даже третьих ролях в делах «Народной воли». Но, несомненно, у историка, который основывался бы только на их свидетельствах, получилась бы самая превратная картина.
Интересно, что Лев Тихомиров, бывший крупнейший публицист партии, такое положение предвидел. Он, правда, добавлял, что оставшиеся в живых люди естественно постараются возвеличить собственную роль[7], но зачастую искажения были бессознательные. Ведь каждый из пишущих брался за перо не только для того, чтобы восстановить историческую справедливость, но также чтобы отчитаться перед собственной совестью, перед памятью погибших, перед потомками, наконец. Каждому надо было доказать (не в последнюю очередь и себе), что не зря он жил, действовал, не напрасно загубил лучшие лета своей единственной жизни в сибирской ссылке, где полицейский надзор все-таки был еще достаточно патриархальным, или тем более во вполне «европейских», самых жестоких тюрьмах, где режим был самым свирепым.
Предупреждая подобные искажения, Тихомиров и взялся за перо. И хотя к тому времени он был давно уже монархист и давно уже отрекся от своего революционного прошлого, он сообщает о многих событиях и фактах, которые второстепенный, а тем более рядовой участник движения знать никак не мог. Это и неудивительно, если вспомнить, что «Народная воля» представляла собой самую лучшую допролетарскую революционную организацию. Дисциплина и конспирация в ней были поставлены на исключительную высоту. (Не случайно об организации партии «Земля и воля» — прообразе «Народной воли» с таким уважением отзывался В. И. Ленин.)[8]
Как известно, во главе партии стоял Исполнительный Комитет (ИК), в состав которого входили выдающиеся революционеры А. Д. Михайлов, А. И. Желябов, С. Л. Перовская, В. Н. Фигнер, М. Ф. Фроленко, Л. А. Тихомиров, Н. А. Морозов, М. Н. Оловенникова и др. Свое руководство ИК осуществлял через сеть агентов 1-й степени, которым подчинялись агенты 2-й степени и т. д., по нисходящей. Участвующие в какой-либо операции люди знали только своего непосредственного руководителя, который получал свои инструкции от агента 1-й степени или от члена ИК. Таким образом, основной принцип, положенный в основу деятельности партии, был принцип строжайшей централизации. Это исключало почти любую возможность провала, и действительно, в течение ряда лет, несмотря на самые рискованные операции, «Народная воля» избежала сколько-нибудь серьезных провалов и была неуловима для полиции.
Членов Исполнительного комитета «Народной воли» нередко называли «цветом русской интеллигенции конца 70-х годов». И с этим трудно спорить. «Народная воля» создала тип профессионального революционера, и с особой яркостью, с особой рельефностью этот тип был отчеканен в деятеле ИК. Здесь был собран лучший человеческий материал партии[9]. Всем членам ИК без исключения были свойственны выдающиеся моральные качества — «огромная действенная энергия, большая сила воли и беспредельная стойкость. Между членами ИК не было ни одного честолюбца»[10], интересы партии, дело освобождения народа были для каждого из них превыше всего. Ради успеха дела они готовы были пожертвовать жизнью и жертвовали ею. Их мужественное поведение на суде, в тюрьмах и на эшафоте создало им непререкаемый моральный авторитет и в России, и за границей.
Сказанное выше определяет круг основных источников, а также характер данной работы. Основное внимание уделено воспоминаниям виднейших деятелей «Народной воли» — членов Исполнительного комитета[11]; в тех случаях, когда таких воспоминаний нет (С. Перовская, А. Желябов, А. Квятковский и др.), привлекались биографические и иные материалы[12]. На страницах мемуарной и биографической литературы запечатлены черты духовного и морального облика народовольца, что и позволяет сделать выводы о жизненном идеале деятелей народовольческого движения, о способах решения ими основных поведенческих проблем, а также о том, как соотносилось все это с заповедью Чернышевского, с тем, что он завещал передовой молодежи в своем романе «Что делать?».
2
Несмотря на то, что историки народовольческого движения всегда упоминали Чернышевского в качестве одного из предтеч революционного движения русской молодежи 70-х годов XIX в. общее мнение было таково, что его проповедь дошла до этого поколения в весьма трансформированном виде, а сам Чернышевский, будучи «бесспорным властителем дум молодого поколения 60-х годов», на молодежь следующего десятилетия прямого влияния уже не имел[13]. Народники (а затем и народовольцы) чтили в нем «великого учителя социализма», но истинными идеологами и теоретиками революционного народничества были П. Лавров, М. Бакунин, П. Ткачев, П. Кропоткин и Н. Михайловский[14]. Все это действительно так, но этот взгляд нуждается в известном уточнении. Чернышевский не ушел в прошлое и не обратился в страдальческую только фигуру; он имел и опосредованное, и, что гораздо важнее, прямое, непосредственное воздействие на революционную молодежь 70-х годов, и не случайно современные исследователи склонны признавать, что «влияние Чернышевского было в 70-е годы гораздо значительнее, чем это обычно отмечается в литературе»[15]. Изучение материалов народовольческого движения позволяет присоединиться к последнему мнению[16].
Воздействие Чернышевского шло в основном по двум каналам. Во-первых, на произведениях Чернышевского, и шире — революционных демократов 60-х годов, были воспитаны вероучители народничества. П. Лавров и П. Кропоткин особенно настаивают на том, что их к социализму привела проповедь Чернышевского. Лавров не однажды называл Чернышевского с Герценом «главными учителями». Кропоткин, который по возрасту был ближе к молодежи и даже принимал непосредственное участие в революционном движении вместе с будущими народовольцами, прямо выводил народничество из деятельности Чернышевского и других революционных демократов 60-х годов[17]. Кропоткин и другие «старшие народники», таким образом, как бы осуществляли живую связь поколений.
При этом, на наш взгляд, следует особо оговорить одно важное обстоятельство, которое необходимо учитывать при рассмотрении вопроса о формировании идеологии передовой молодежи в России в это время. Дело в том, что, хотя молодежь испытывала разные идеологические влияния, последние ни в коей мере нельзя назвать разнородными. Более того: выходило так, что все они действовали в одном направлении. Идеологи могли спорить друг с другом, и спорили: Писарев оспаривал Чернышевского, а Бакунин — и Писарева, и Лаврова, но на формирование личности будущего народовольца это обстоятельство влияния не имело. Сама жизнь, «уроки жизни» (выражение Веры Фигнер) заставляли выбирать из теорий самое действенное, наиболее применимое в теперешней обстановке. Жизнь помогала безболезненно отделять насущное, революционное от сиюминутных полемических крайностей и пр. Поэтому эти разновременные и, казалось бы, в чем-то разнородные, спорящие между собой влияния не просто удачно дополняли друг друга, помогая усовершенствовать идеологические представления, но и являли собой целенаправленные воздействия. Под влиянием российской действительности теории поворачивались нужной, наиболее действенной стороной. Бесправие народа было так велико, что и самые теории не могли быть какими-либо умозрительными и слишком абстрактными. Поэтому в идеологии народовольцев сосуществовали учение Лаврова о партии, о революционной организации, учение Бакунина о государстве как об антинародной силе, как о злокачественной опухоли на теле народа; поэтому личность народовольца усвоила критические моменты пропаганды Писарева, связав их с представлениями Чернышевского о «новых людях», о типе революционера; наконец, революционная молодежь разделяла общую для всех революционных идеологов веру в социалистические инстинкты крестьянской общины и мысль о неоплатном долге всякого интеллигента, всякого мыслящего человека перед страдающим большинством населения России.
Эту особенность народнических (а затем и народовольческих) представлений и сложный состав их идеологии подметил Герман Лопатин, который в письме Ф. Энгельсу писал, что народники
«ухитряются подчас соединять воедино вещи совершенно несовместимые и делают общую смесь (правда, весьма крепкую и весьма революционную) из Прудона, Маркса и Дюринга только на том основании, что все трое находятся в крайней оппозиции»[18].
Конечно, народники «не ограничивались только такой смесью»[19], замечает современный исследователь; однако для нас в этом суждении Г. Лопатина весомо признание умения русских революционеров 70-х годов составлять «весьма крепкую и весьма революционную» идеологию.
Таким образом, ни Лавров, ни Бакунин, ни другие теоретики не отменяли воздействия Чернышевского. Однако наиболее сильно это воздействие сказалось прямым и непосредственным образом, когда молодежь с жаром принялась изучать произведения великого революционного демократа. Одна из сторон такого воздействия — быть может, наименее исследованная — и будет предметом нашей работы.
* * *
Было бы вполне естественным представить, что знакомство с Чернышевским произошло у будущих народовольцев еще в ранней юности.
Герои «Народной воли» принадлежали в основном к поколению конца 40-х — начала 50-х годов, и потому в 1863 г., когда состоялась печально известная церемония на Мытной площади, все они были подростками, только еще просыпающимися к сознательной жизни. Можно сказать, что гражданская казнь, расправа над Чернышевским для большинства из них совпала с пробуждением личности, и поэтому вполне допустимо предположить, что многим будущим народовольцам этот эпизод мог весьма запомниться. Они еще смутно могли уразуметь его значение, они еще, естественно, не знали, кто был для русской жизни Чернышевский, поэтому восприятие их должно быть прежде всего эмоционально окрашенным, юношеским. Но чутье могло подсказать, и подсказать верно, за что «государственный преступник» удостоился подобной участи. В таких условиях процесс над Чернышевским разбудил бы этих юношей, будущих героев-народовольцев точно так же, как 13 июля 1826 г. «разбудило» Александра Герцена и Николая Огарева.
Однако подтвердить такое допущение документальными свидетельствами мы не смогли[20]. Народовольцы давали себе клятвы отдать борьбе за освобождение народа все силы и даже жизнь; они действительно давали такие «аннибаловы» клятвы в ранней юности, но пробуждение к осмысленной оценке происходящих событий у большинства из них произошло позднее расправы над Чернышевским[21].
Это во многом объяснимо тем, что большинство народовольцев были выходцами из самых простых русских семей или скромных дворянских, живших в российской глубинке, вдали от северной столицы. К тому же, делу Чернышевского не дали большой огласки.
Даже каракозовский процесс (1866), который был гораздо громче, не всколыхнул всю Россию, как об этом пишет П. Кропоткин[22], и глубокое впечатление он произвел, по-видимому, лишь на ровесников самого Кропоткина, и у весьма немногих народовольцев он остался в памяти. Лев Тихомиров запомнил его лишь из-за курьезного случая, который приключился на благодарственном молебне в гимназии по поводу спасения царя: один старичок-учитель заплакал, узнав, что «русский стрелял в русского царя»[23], гимназисты, естественно, потешались, и из-за насмешек над учителем случай и запомнился.
Поэтому «повзросление» будущих народовольцев происходило в основном в 1870–1871 гг. Здесь можно отметить воздействие нескольких событий. Прежде всего надо сказать о лавровских «Исторических письмах», отдельное издание которых появилось в 1870 г. Чтение этой небольшой книжки сопровождалось необыкновенным энтузиазмом: несмотря на сухой, наукообразный стиль автора, книжка потрясала и переворачивала сознание мыслью о неоплатном долге перед народом.
«Мы готовились, — вспоминал Н. С. Русанов, — стать “мыслящими реалистамиˮ (по Писареву)... и вдруг небольшая книжка говорит нам, что на одной анатомии лягушки далеко не уедешь;...что есть история, есть общественный прогресс, есть, наконец, народ, голодающий, замученный трудом народ, рабочий люд, который поддерживает на себе здание цивилизации и который только и позволяет нам заниматься лягушками и всякими другими науками; есть, наконец, наш неоплатный долг перед народом, перед великой армией трудящихся»[24].
Сходным же образом описывают свои впечатления и другие народники[25].
Известное влияние на русскую молодежь имели события Парижской коммуны. Это воздействие отмечено далеко не всеми, но в учебных заведениях, там, где преподавание вели прогрессивно настроенные преподаватели, это событие — разгром Коммуны — переживалось достаточно остро[26]. (Попутно скажем, что роль передового провинциального учителя, труженика просвещения в воспитании демократических и даже революционных настроений молодежи все еще не изучена.)
И наконец, нечаевский процесс (1871). Отзвук этого события достаточно силен. Оно вызвало противоречивые впечатления. Единодушное неприятие действий и методов С. Нечаева было явным; но факт существования кружка Нечаева наводил многих молодых людей на мысль о создании какой-либо собственной организации.
И довольно скоро уже вся Россия покрылась сетью кружков самообразования. В этих кружках читали сначала легальную, изданную в России литературу, потом настал черед и заграничных изданий. До русской молодежи донесся далекий голос Бакунина.
Именно это время — начало 70-х годов — и следует считать временем массового знакомства прогрессивно настроенной молодежи с идейным наследием Н. Г. Чернышевского.
Конечно, как и во всяком правиле, здесь были исключения. М. Ашенбреннер, который, правда, был заметно старше будущих своих товарищей по «Народной воле», изучал экономические и публицистические статьи великого революционного демократа еще в университете (1860), он вспоминал, что на Белинского студентам указал их преподаватель Н. С. Тихонравов[27]. На развитие С. Перовской большое влияние имел ее старший брат. «Когда Соне было 15 лет, — вспоминала А. И. Корнилова-Мороз, — он стал привозить Писарева, Добролюбова, Чернышевского»[28]. Эти книги обыкновенно читались вместе, в присутствии матери. Большим поклонником Чернышевского был дядя В. Фигнер; но «из сочинений Писарева, — свидетельствует она, — он дал мне очень немногое, а Чернышевского я <ей было 17 лет. — Э. Л.> просто не поняла»[29]. Но такие примеры немногочисленны: они характерны только для выходцев из семей с известными культурными традициями[30]. У громадного большинства будущих народовольцев таких преимуществ не было.
Когда между кружками самообразования начали возникать связи, была установлена программа самообразования. В этой программе в списке обязательного чтения произведения Чернышевского заняли одно из первых мест. Наибольшим авторитетом в это время Чернышевский пользовался как выдающийся, «великий экономист»[31]. Да и несколько позднее в своем письме к американскому народу Исполнительный комитет партии «Народная воля» назовет Чернышевского «светочем политико-экономической науки». Его Примечания к книге Д. С. Милля «Политэкономия» изучали буквально все[32]. Широкое хождение имели и политические статьи революционного демократа, и диссертация, и литературная критика[33]. При обыске у некоторых народников находили целые собрания сочинений Чернышевского[34]. О популярности его знаменитого романа мы скажем ниже. Таким образом, практически весь Чернышевский изучался революционной молодежью[35]. Совершались даже специальные поездки за границу, чтобы купить те сочинения его, которые по тем или иным причинам трудно было достать в России и которые для России издавались эмигрантами[36].
Но, конечно, наибольшее влияние на революционную молодежь, на будущих народовольцев в частности, оказал роман «Что делать?».
3
Роман «Что делать?» имел громадную популярность в 70-е годы. На этот счет имеется множество свидетельств; мы приведем только некоторые. Вот, например, что говорил Г. Плеханов: «С тех пор, как завелись типографские станки в России, и вплоть до нашего времени ни одно печатное произведение не имело такого успеха, как “Что делатьˮ?»[37]. Свидетельство Плеханова представляет для нас особую ценность, потому что он сам был активным народником, участвовал в «хождении в народ», затем был членом «Земли и воли» и «Черного передела». Он говорит не только как историк общественного движения, но и как живой свидетель; и если мы еще имеем право усомниться в его выводе относительно всех времен, то относительно его времени — 70-х годов — мы сомневаться не можем: это он наблюдал сам.
Но мнение Плеханова может подтвердить голос с другого полюса общественной жизни. В 1879 г. был издан нашумевший памфлет П. Цитовича «Что делали в романе “Что делать?”». Памфлет издавался много раз (в одном только 1879 г. не менее пяти раз); ясно было, что он имел читателя и определенные общественные силы ему доверяли. Вот что пишет Цитович:
«За 16 лет пребывания в университете мне не удавалось встретить студента, который бы не прочел знаменитого романа еще в гимназии, а гимназистка 5–6 класса считалась бы дурой, если бы не ознакомилась с похождениями Веры Павловны (иногда по совету своего учителя гимназии)»[38].
Наблюдение Цитовича подтверждает и выпущенное секретно осведомительное издание: «Роман Чернышевского имел большое влияние даже на внешнюю жизнь некоторых недалеких и нетвердых в понятиях о нравственности людей, как в столицах, так и в провинции»[39].
Авторское намерение сказать напутственное слово молодежи скоро поняли и друзья, и соратники, и недруги писателя. Уже в 1864 г. Д. Писарев писал: «Недаром роман носит заглавие: “Что делать?ˮ. Тут действительно дается нашим прогрессистам самая верная и вполне осуществимая программа деятельности»[40]. А через полтора десятилетия уже упоминавшийся П. Цитович имел все основания написать:
«...в нем отложено все, что уже выработано в годы предыдущие, а равно и намечено все, что потом развито, разработано и переведено в практику в годы позднейшие. Роман “Что делать?” не только энциклопедия, справочная книга, но и кодекс для практического применения “нового словаˮ. В нем “новые начала” воплощены в лицах, осуществлены в поступках, с точным указанием средств проведения “начал” в действительность»[41].
В самом деле, под воздействием романа в разных городах страны начинают возникать «коммунистические общежития в виде каких-то коммун и мастерских»[42]. Эти коммуны появляются практически сразу после знакомства с романом. Некоторые коммуны 60-х годов давно уже исследованы в литературе, но нас больше интересует то, что непосредственно относится к следующему десятилетию, а именно примеры создания мастерских и коммун, в которых участвовали будущие народовольцы.
В 70-е годы, вспоминала А. Корнилова-Мороз, коммунами назывались «общие квартиры», где жили студенты или курсистки. Жизнь в коммунах обходилась значительно дешевле, и это особенно привлекало бедных студентов или девушек, приехавших из провинции. Нередко последние уходили из семей, чтобы иметь возможность учиться, и не будь такой поддержки в виде коммуны, многие из них, как пишет очевидец, «могли погибнуть»[43]. Но нередко здесь находили прибежище и те, кто рвал с богатыми или знатными родственниками. Так пришла в коммуну Софья Перовская.
Главным принципом жизни в коммуне была взаимопомощь. Здесь на практике внедрялись «коммунистические идеи» в своей личной жизни: в кругу друзей не было различий между «твоим» и «моим». Коммуны воспитывали чувство товарищества, взаимовыручки. Все выдающиеся революционеры 70-х годов прошли через выучку коммуны; именно здесь вырабатывались важные качества личности будущего народовольца. Сами коммуны можно рассматривать как своеобразные ячейки, из которых впоследствии сложилось такое крупное и широкое объединение, как кружок чайковцев. Коммуны весьма способствовали воспитанию качеств руководителей революционного движения: они быстро выделяли из себя наиболее яркое, наиболее революционное — сильные умы и мощные характеры с помощью коммун «увеличивали свое влияние»[44].
Нередко коммуны принимали форму «мастерской» Чаще всего это были небольшие «модные» или переплетные мастерские. Вырученные деньги (20–25 руб.) тратили на общественные нужды: Е. Н. Оловенникова, сестра видной деятельницы «Народной воли» М. Н. Оловенниковой, вспоминала, как «не без влияния Чернышевского» она с подругами устроила в Орле подобную мастерскую. «Деньги тратили на оказание помощи трем гимназисткам»[45].
Достаточно широкое распространение получили и фиктивные браки как форма спасения девушек «от гнета буржуазных семей»[46]. Заметим, однако, что в 70-е годы функция фиктивного брака видоизменяется. Теперь уже такой брак чаще заключают, чтобы спастись от преследования полиции. Нередко фиктивные браки завершают так называемые «тюремные романы»[47]; порой они — совсем по роману Чернышевского — переходили в фактические[48].
Роман Чернышевского возбудил сильнейшее внимание к женскому вопросу. Этим вопросом и «равноправием в области образования» очень интересовалась С. Л. Перовская.
Несомненно, от романа «Что делать?» исходит первый импульс, первый толчок такому великому предприятию революционной молодежи, как «хождение в народ». «Две-три фразы, мельком брошенные автором о том, как Рахметов “тянул лямку” с бурлаками, — это, так сказать, первый намек на “хождение в народˮ»[49].
Но все-таки самое решительное влияние имели образы «новых людей», типы революционеров, выведенные в романе.
Размышляя над изображением революционера в русской литературе, П. Кропоткин останавливает преимущественное внимание на романах «Отцы и дети», «Обрыв» и «Что делать?». Он говорит, что Марк Волохов «только карикатура на нигилизм», но и Базаров «не удовлетворял нас». Его находили грубым, особенно по отношению к родителям. А главное, молодежь 70-х годов, от лица которой и говорит П. Кропоткин, не удовлетворялась базаровским «исключительным отрицанием». Да и весь нигилизм
«с его декларацией прав личности и отрицанием лицемерия был только переходным моментом к появлению “новых людейˮ, не менее ценивших индивидуальную свободу, но живших вместе с тем... для великого дела. В нигилистах Чернышевского, выведенных в несравненно менее художественном романе “Что делать?ˮ, мы уже видели лучшие портреты самих себя»[50].
Выражение П. Кропоткина «лучшие портреты» можно истолковать двояко: во-первых, как такие портреты, которых в русской литературе еще не было и которые она — хотя за дело брались такие первоклассные художники, как И. С. Тургенев и И. А. Гончаров — до Чернышевского не смогла дать, и только Чернышевский, несмотря на всю «малохудожественность» его романа, настоящих революционеров изобразил, представил; а во-вторых, как такие портреты, которым отвечают только лучшие революционеры, или, скажем еще определеннее, которым революционеры еще только должны научиться соответствовать.
Несомненно, Кропоткин имел в виду только прямой, первый смысл фразы; однако двоякое истолкование его мысли не только возможно: оно как бы отражает положение самого Кропоткина среди семидесятников и его отношение к роману «Что делать?».
Кропоткин — предтеча народников и далее — народовольцев; последние приняли Чернышевского (и его роман) на веру и, положив много сил, добились того, что уже упоминавшийся Цитович с нескрываемым раздражением прямо выводил народовольцев из Рахметова. «Очевидно, — писал он, — Рахметов — родоначальник всех ныне <1879 г. — Э. Л.> болтающихся, плюющих и палящих»[51]. Кропоткина же мало задел этот процесс перестройки «по Чернышевскому». Он считает, что то, что Чернышевский дал, изобразил в романе, уже есть в настоящих революционерах; они узнали себя, но искать или мучительно добиваться соответствия с изображенным Чернышевским нечего. Молодые революционеры, в том числе будущие деятели «Народной воли», думали прямо противоположное. Поэтому, когда Л. Тихомиров писал, что Кропоткин был «формалист теории», «человек изо всех наименее русский», «европеец с головы до ног и по внешности (светской), и по духу»[52], то нескрываемая непочтительность Л. Тихомирова — не нового свойства. Не монархист Л. Тихомиров это придумал; это старое отношение молодежи к Кропоткину. Некоторое время он был им сотоварищ, и они спасали его, устроив феноменальный побег из Петропавловской крепости[I]; однако он так и остался для них «ученым», «теоретиком». Его не переродил роман Чернышевского, как это случилось со многими и многими ровесниками Тихомирова.
Конечно, дело не в Кропоткине только; и в его поколении были люди, которые практически отнеслись к проповеди Чернышевского и задаче выработки в себе революционера-практика. Но этот пример, может быть, с отчетливостью показывает всю громадную разницу, весь тот колоссальный разрыв между тогдашними людьми теории и людьми практики. В своем отрицании теории, игнорировании ее народовольцы доходили, очевидно, до недопустимых пределов[53]; но это была вполне объяснимая реакция на долгое и малоплодное теоретизирование. Народовольцы же были прежде всего людьми революционной практики. Здоровое нетерпение молодого поколения — это ответ на положение народа, как же можно читать и размышлять, выводить силлогизмы и погружаться в теорию, когда кругом, на всем необозримом пространстве России страдает Народ?
Таким образом, мы видим двоякое восприятие Чернышевского в революционной среде: теоретическое узнавание (Кропоткин) противостоит практической переработке себя, но идеалу Чернышевского (народовольцы).
4
Из «новых людей», героев Чернышевского, революционная молодежь сразу же и не колеблясь выбрала Рахметова. В материалах, оставшихся после народовольцев, мы не найдем упоминаний ни о Лопухове, ни о Кирсанове; да и трудно представить себе, чтобы работники науки, какими они представлялись, стали образцом для подражания. В среде народовольцев были люди с явно выраженными научными наклонностями (Н. Морозов, И. Майнов, А. Прибылев и др.), но дилемма «наука — революция» решалась всегда однозначно, хотя, заметим, внутренний спор протекал не без борений и сложностей (о них вспоминал Н. А. Морозов).
Еще меньше симпатий вызывала Вера Павловна. Мысли об эмансипации волновали и побуждали многих заниматься так называемым «женским вопросом», но образ самой героини оставлял глубоко равнодушным. «Вера Павловна, — вспоминала подруга С. Перовской, — как личность... интереса не представляла, но деятельность ее находила много последовательниц»[54].
Напротив, по словам той же А. И. Корниловой-Мороз, «сильное впечатление производил ригоризм Рахметова, и влияние его было очень заметно в лучших представлениях нашего поколения»[55]. Однако, надо полагать, это «очень заметное влияние» Рахметова на молодых революционеров установилось не сразу.
Молодежи нужен был образец, идеальный образ революционера, которому можно было бы подражать, на которого можно было бы равняться. И она выискивала такой образец для подражания в художественной литературе, точнее, в небольшом числе романов, героями которых были революционеры или сильные натуры. Это были романы Ф. Шпильгагена «Один в поле не воин» (русское название романа «В строю») и «Загадочные натуры», романы В. Гюго, и среди них «Девяносто третий год», и роман Н. Чернышевского «Что делать?»[56]. Более того, можно думать, что молодежь старательно выискивала черты идеального героя, выуживала их даже и из таких произведений, как «Бесы» Достоевского и «Некуда» Н. Лескова, ибо произведения эти, по свидетельству современника, тоже «читались, но понимались обратно желаниям авторов»[57].
На основании всего прочитанного и услышанного и составлялся идеальный образ. Очевидно, образ этот был только первым приближением к истинному идеалу революционера, точнее первым его вариантом. В этом первом, еще незрелом варианте значительное место занимали эмоциональные краски — протестантство, жертвенность, романтическая приподнятость, а порой и аффектированные страсти, декларативный пафос и пр. Черты Рахметова тоже были здесь, присутствовали в этом варианте, но не в концентрированном виде, а как бы размыты, растворены декларативностью и романтической приподнятостью. Оттого, может быть, они и мало узнавались в этом первоначальном идеальном образе. Народоволец А. В. Прибылев говорит об этом так:
«На основании всего прочитанного у меня создавался идеальный образ стойкого борца за новые идеи, полного новейших знаний, не отступающего ни перед какими препятствиями, не связанного предрассудками, умного и сильного “нового” человека»[58].
Если внимательно вчитаться в эту характеристику, то станет очевидна абстрактность и приблизительность многих черт; это не сгусток характерах черт русского революционера 70-х годов, а нечто такое, чему ответит, на что отзовется, чему будет соответствовать всякий прогрессист. Но А. Прибылев прав, такой идеал действительно бытовал на ранней стадии революционного народнического движения и исполнил свою воспитательную роль. Вот только в дальнейшем, при развитии этого движения, при усилении политической борьбы он уже безнадежно устаревал: тут нужен был новый идеал, точнее, следующий вариант идеала. (Попутно заметим, что многие участвующие в необычайно широком народническом движении так и оставались на этой стадии и к следующему выражению идеала не подошли, не выросли.)
Именно тогда, можно думать, и начинают в этом идеале выходить на первый план уже собственно «рахметовские» черты, начинается повальное увлечение «рахметовщиной». То, что какой-либо человек меняет свою жизнь в соответствии с заповедью Чернышевского, становится своеобразным и лучшим аттестатом в кругу молодежи[59].
Конечно, на первых порах, когда подражать Рахметову стало так модно, когда молодежь еще только училась выстраивать свою жизнь по заповеданному образцу, славу основательного последователя Рахметова мог завоевать всякий, усвоивший еще, может быть, только одни внешние, не самые главные черты личности и поведения героя Чернышевского. Внутренний опыт освоения и усвоения идеала был еще слишком невелик и явно недостаточен для отделения того, что сущностно, от того, что просто похоже и совпадает по форме. Отсюда неизбежные неточности и ошибки в понимании, например, того, кто есть истинный последователь; отсюда, может быть, и сравнительно поверхностное, не до конца глубокое первоначальное постижение образа Рахметова.
Это подражание по форме вполне соответствует тому периоду, когда молодые русские революционеры только еще готовили себя к «делу» и уже подошли к нему, но пора самого «дела» еще только наступала. Однако такое положение не могло продолжаться долго. Слишком уж стремительно развивалось народническое движение, слишком быстро человечески созревали участники этого движения. И как только русские народники погрузились в это самое «дело» (великое «хождение в народ», 1874–1875 гг.), сопряженное с противостоянием правительству, полиции и пр., так сразу от движения отошли, отпали, «осыпались» все внешние подражатели Рахметова[60], так сразу и заповеданное Чернышевским стало пониматься на всю глубину.
Таким образом, выработка себя по рахметовскому идеалу прошла как бы несколько этапов, которые, несомненно, стояли в связи с различным уровнем требований, предъявляемых революционным движением к личности. Как мы видим, сначала следование Рахметову и его ригоризму было полусознательным актом, ибо и сам рахметовский идеал был еще своеобразно растворен в весьма смутном, наделенном многими абстрактными чертами идеале личности. Но уже первые практические шаги не только стряхнули всех, кто просто следовал моде, в ком больше было желания порисоваться и пр., но и обратили внимание на тех представителей молодежи, кто выделялся и силой убеждения, и своими более высокими личностными качествами.
Дальнейшее развитие движения (кружок чайковцев, «хождение в народ») предъявляло к личности все более усложняющиеся и повышенные требования. Поэтому совершенно естественно, что, на самые заметные роли, на первые места в движении стали выдвигаться люди, предельно преданные революционной идее, в которых мы видим уже сложившихся революционеров. И действительно, еще на этом (условно — втором) этапе движения рахметовский идеал был достигнут. Однако выработка личности русского революционера 70-х годов на этом не закончилась.
Создание общерусской организации — сначала «Земля и воля» (1876), а потом «Народная воля» (1879) — потребовало дальнейшей и уже предельно сознательной работы революционеров над собой. Ведь уже в § 3 Устава «Земли и воли», по настоянию Александра Михайлова, было внесено положение о «безусловном принесении» «каждым членом на пользу организации всех своих сил, средств, связей, симпатий и антипатий и даже своей жизни»[61]. Этой формулировкой Устав как бы закреплял, фиксировал результаты проделанной каждым революционером над собой работы; однако все это было еще индивидуальной работой, которая не могла учесть всего, что стало нужно члену общерусской конспиративной организации. Появление последней, с ее предельной централизацией и другими принципами, положенными в основание, потребовало совершенствования личности. И хотя мы можем сказать, что в основных чертах личность уже выработалась, то многие частные детали, казавшиеся — пока не было единой организации — мелочами, теперь начинают приобретать особенное значение. «В характерах, привычках и нравах самых видных членов нашего общества, — писал А. Михайлов, вспоминая время создания “Земли и воли”, — было много губительного и вредного для роста тайного общества»[62]. И далее он называл то, что мешало «переделке, перевоспитанию характеров членов соответственно организации мысли»: «недостаток сиюминутной осмотрительности», «рассеянность» и пр., т. е. качества, которые, казалось, не были основополагающими или важными сами по себе, однако теперь, в тайной организации, они становились весьма весомыми.
Эта работа по приведению «привычек», «нравов», «характеров» в соответствие с принципиальными основами личности революционера не имела аналога в русском освободительном движении и, в сущности, впервые проделывалась в нашей истории. Н. Г. Чернышевский, описывая в XXIX главе своего романа ригоризм Рахметова, ставил перед каждым революционером индивидуальное задание; и это задание русские революционеры 70-х годов в целом выполнили уже к 1875–1876 гг. Но автор «Что делать?» бессилен был изобразить деятельность революционера как члена тайной организации не только потому, что этому бы решительно воспротивилась цензура, но главным образом потому, что он не мог предвидеть всех особенностей революционной работы, предусмотреть все ее сложности. Землевольцы и народовольцы вступили на такое поле деятельности, на которое до них никто не вступал, а совета ждать было неоткуда. И то, что наши революционеры конца 70-х годов сумели создать такие организации, как «Земля и воля» и «Народная воля», во многом объяснялось тем, что они предельно внимательно отнеслись к вышеупомянутым «мелочам»; они вдумчиво усвоили уроки Чернышевского и других выдающихся русских революционеров предшествующих поколений; они сумели выработать тип революционера в соответствии с их заповедями, с начертанным в романе «Что делать?» идеалом. Но еще большая их заслуга, что они сумели развить учение о личности революционера, дополнив его неукоснительным требованием выработки черт, необходимых революционеру для работы в общерусской нелегальной партии.
Вожди «Народной воли», и А. Михайлов прежде всего, очень хорошо понимали, что «в России осторожность, осмотрительность и практичность составляют для существования революционной организации необходимые условия»[63]. По словам соратников, А. Д. Михайлов «из конспирации... создал целую науку»[64]. Все эти качества, воспитанные в революционерах-народовольцах, не только обогатили представление о личности борца за народное счастье и подняли на качественно новую ступень само учение о личности революционера, но и способствовали появлению первых профессиональных революционеров в России.
* * *
Самой первой и естественной формой, в которую вылилось подражание Рахметову, было стремление к опрощению. Скромность, даже строгость жизненных норм, презрение ко всяким внешним жизненным удобствам очень скоро стали обычным для русской революционной молодежи.
Нельзя сказать, чтобы все здесь давалось без труда. Нечаевец А. К. Кузнецов вспоминал, какое неотразимое впечатление производила на них, молодых членов кружка, бытовая неприхотливость С. Г. Нечаева, который спал на «голых досках, довольствовался куском хлеба и стаканом молока, отдавая работе все свое время». «Такие мелочи, — продолжает А. К. Кузнецов, — на нас, живших в хороших условиях, производили неотразимое впечатление и вызывали удивление»[65]. А. К. Кузнецов был осужден по делу Нечаева, сослан в Сибирь и потому никак не мог предполагать, что всего через каких-нибудь три-четыре года для десятков, даже сотен, если не тысяч молодых юношей и девушек такая неприхотливость станет жизненной нормой.
Конечно, для многих народников, выросших в нужде, усвоение ригоризма Рахметова было менее трудным делом, и М. Фроленко, С. Халтурину или М. Грачевскому несложно было усвоить теперешние правила, ибо ни в детстве, ни в юности жизнь не баловала их. Порой пуританские привычки, принятые в семье, также облегчали дело. В семье В. Н. Фигнер, по ее словам, «царила дисциплина и спартанские привычки»[66], не менее строгие нравы, очевидно, были и в семье А. В. Якимовой. Когда она была арестована в первый раз и друзья обратились к ее отцу с просьбой оказать материальную помощь, он прислал просфору (он был священником), сопроводив это словами: «Пусть посидит так, авось образумится»[67]. Некоторые девушки — будущие народоволки учились в закрытых учебных заведениях (епархиальных училищах — А. Якимова, институтах — В. Фигнер), откуда также выносили привычку к трудовому воспитанию, к известной строгости и упорядоченности, дисциплине.
Однако и выходцы из самых обеспеченных, богатых семей все-таки быстро усваивали ригоризм: сила примера окружающих действовала мгновенно и заразительно. Так, сын генерала Валериан Осинский опасался (1872), что 70 рублей в месяц не хватит на жизнь; однако, узнав, что В. Л. Перовский (кстати, тоже сын генерала[II], старший брат Софьи) обходится вдвое меньшей суммой, задумался. «Не прошло много времени, — утверждал В. Л. Перовский, — как этот Осинский совершенно изменился»[68].
Почерпнутое в романе «Что делать?» стремление к опрощению не имело характера игры или моды и всегда соотносилось с положением народа. Молодежь твердо поставила себе целью служить простому народу, а это почти автоматически вело к отказу от жизненных привилегий, к изменению в привычках, поступках и т. д. Подобно Рахметову, каждый из участвовавших в народническом движении задавал себе в конкретной жизненной ситуации вопрос: «А как в этом случае ведет себя народ?» Подобно Рахметову, молодежь отказывалась от мяса[69], от жизненных удобств. Простая и грубая пища, простая и скромная одежда, обязательный труд, умственная, физическая и нравственная дисциплина входили составными в это опрощение жизни.
Эта тяга к опрощению совпала по времени с организацией кружков и коммун («жили коммуной, — вспоминала Н. А. Головина (Юргенсон), — упростив жизнь до последней степени»)[70]. При этом нравственная атмосфера в кружках была весьма строгая, и те члены, «которые не считали для себя обязательным осуществлять социалистические идеи и в личной своей жизни»[71], немедленно исключались. Вообще молодежь сделала свой вывод из нечаевской истории, и первые кружки, возникшие в России сразу же после нечаевского процесса, весьма остро отреагировали на упрек в «безнравственности», который был брошен молодежи в обществе: о нравственном состоянии кружков заботились весьма много и, пожалуй, больше всего в кружке «чайковцев». В кружок, писал Л. Тихомиров,
«выбирали людей не только умных, но также возможно более проникнутых передовыми идеями, а также нравственных»[72]. Все, кто приносил с собой студенческие или барские замашки, безжалостно изгонялись: в кружках не терпелись ни лень, ни пьянство, ни разврат, ни малейший намек на эгоизм, отсутствие товарищества, предательство. «В этой суровой и вместе нежной среде, проникнутой почти монашеским ригоризмом, но согретой дыханием энтузиазма и самоотвержения»[73], можем мы сказать вместе с историком народнического движения, вырастали будущие великие революционеры 70-х годов.
Опрощение стало нормой во время «хождения в народ»[74], при этом оно охватило не только непосредственных участников, не только будущих выдающихся деятелей «Земли и воли», а затем «Народной воли»[75], но и множество молодых русских интеллигентов, хотя, очевидно, и не в такой крайней степени. Опрощение, понятое более широко, как движение «к народу», «возврат к народу», стоит в очевидной связи с духовными и художественными исканиями передового русского искусства и литературы того времени («Могучая кучка», передвижники, Л. Н. Толстой и др.)[76].
Опрощение, о котором мы говорим, не исчерпывалось только неприхотливостью в быту, спартанством, т. е. физической стороной дела, хотя, несомненно, самым заметным его признаком, самым отчетливым для публики его знаком был аскетизм. Это опрощение охватывало все стороны жизненного поведения, все стороны личности будущего народовольца. Оно распространялось и на умственную, и на нравственную стороны жизни. В умственной сфере наиболее важным считалась установка начал, определение главных жизненных целей. Именно этому были посвящены интенсивнейшие умственные занятия будущего народовольца. Однако не оттенки мысли, не тонкости мнений волновали их в первую очередь. Отсюда и отношение к книге подразумевалось, что книга — не только и не столько источник знания, сколько учебник жизни. (Заметим попутно, что подобные требования, предъявляемые молодым поколением к литературе, не могли не быть учтены творцами литературы 70-х годов и находились в сложных и многообразных связях с набиравшим силу и высоту русским романом.)
Как только народник, будущий народоволец, отыскивал эти жизненно важные начала, как только он решал для себя, как ему надо жить, период интенсивнейшей умственной учебы завершался, уступая место периоду нравственной перестройки личности. Только редкие пытливцы, вроде Андрея Желябова, продолжали любить книгу как таковую, продолжали много и широко читать, значительно выходя в своей любознательности за пределы непосредственных насущных жизненных задач. Для большинства же народовольцев, очевидно, и на умственную сферу распространялся своеобразный ригоризм. Как мы помним, Рахметов установил для себя, что ему необходимо основательно познакомиться и проштудировать известное число книг, в которых, по его мнению, содержится главное из всего, что выработала человеческая мысль, он определил, что число таких жизненно важных, насущных книг равно 100. Народовольцы, в отличие от Рахметова, не пленялись магией круглых цифр, не были заворожены каким-то определенным числом; хотя у них тоже имелись списки обязательной литературы. Эти списки известны по материалам, оставшимся от народовольцев: в частности, один подобный список приводит Александр Михайлов в письмах к сестрам. Очевидно, однако, что подобный список не был, так сказать, унифицирован. По-видимому, каждый кружок имел свой вариант такого списка. С другой стороны, без сомнения, в главном эти списки совпадали, «костяк» списка всегда сохранялся в неизменности и был одинаков для всех российских народнических кружков. Следует также помнить, что список как бы имел несколько ступеней трудности, и тот же А. Михайлов, например, называл своим сестрам произведения, которые следует читать людям, только еще подошедшим к усвоению народнической доктрины.
Итак, как мы уже сказали, определив для себя жизненно важные начала, пройдя этот своеобразный «народнический университет», будущий революционер заканчивал теоретическую подготовку, с тем чтобы уже никогда к ней более не возвращаться, перенося центр тяжести своей работы на сферу нравственной перестройки. Здесь именно была самая трудоемкая и самая важная работа. Будущие народовольцы не ограничились «отрицательной» лишь стороной дела, хотя весомый упрек, который был брошен молодежи в связи с нечаевским процессом, переживался очень остро, и молодежь, как выше уже было замечено, на него отреагировала крайним самоограничением и моральным ригоризмом. Но у этой нравственной перестройки была и позитивная сторона, которая включала в себя и воспитание воли, и выработку человеческой цельности.
Проповедь Чернышевского имела особенное влияние в среде молодежи еще и потому, что в данном случае за словами проповеди стоял громадный моральный авторитет. В сознании молодежи Чернышевский был человеком, который не просто внушал и учил, но жизнью, делом, собственным поведением утверждал правоту своего учения. И молодое поколение быстро выделило голос Чернышевского среди голосов других революционных идеологов. Быть может, поначалу поведение Чернышевского рассматривалось молодым поколением как своеобразная «жертва» или даже как отказ от продолжения борьбы; быть может, поначалу в горячей и страстной форме (как и всегда у этого поколения) рассматривался вопрос о том, что Чернышевский мог бы с гораздо большей пользой для революции распорядиться своим талантом, позаботься он вовремя об эмиграции и пр. Однако довольно скоро уже молодежь стала способна осознать поведение Чернышевского как героическое, а сам Чернышевский стал своеобразной опорой в оценке молодым поколением значения эмиграции.
* * *
Народовольцы жили не просто богатой духовной жизнью, им была свойственна предельная интенсивность духовной жизни.
В своем предсмертном письме видный деятель ИК «Народной воли» Александр Баранников писал о том, что за короткое время, с 17 до 23 лет, он пережил, в сущности, все этапы человеческой жизни, все возрасты — юность, возмужание, зрелость и старость, и добавлял, что сейчас он — «старик, если не по годам, то по количеству пережитого»[77].
Было бы опрометчиво видеть в этом характерном заявлении Баранникова признание человека, уставшего от вечных скитаний, от неустроенности быта, от игры в прятки с полицией и пр. Нет, тон письма Баранникова напрочь отвергает такое допущение: тон этот не только спокойно-мужественный, но и приподнятый. Баранников прежде всего имеет в виду человеческую зрелость и необычайно быстрое духовное созревание народовольца. Качество пережитого, интенсивность переживаний делали этих молодых людей не по годам зрелыми, умеющими понимать многое из того, что обычно дается возрастом и долгим раздумьем.
Это накладывало отпечаток и на внешний облик: все в одно слово говорят, что Ал. Михайлов выглядел в свои 24 года как человек «за 30 лет»; такие же высказывания остались и об А. Желябове[78], В. Фигнер или Л. Тихомирове. Это накладывало отпечаток и на поведение, и на весь строй жизни. Конечно, мы можем встретить в поступках народовольцев и пылкость, и известную революционную экзальтацию, и даже опрометчивость. Но недорослей или инфантильных в среде народовольцев не было и в помине.
В этом легко убедиться: достаточно перечитать выступления перед судом 20–22-летних народоволок — их суждения впечатляют продуманностью, взвешенностью и, главное, определенностью жизненных начал.
Отмеченное выше качество, которое мы условно обозначили как интенсивность жизненных переживаний или — шире — интенсивность духовной жизни, во многом вызывалось постоянным присутствием в сознании народовольца мысли о смерти. Громадный, а нередко и в самом деле смертельный риск входил составной частью в мироощущение народовольца, по-своему окрашивая, по-своему выстраивая все восприятие жизни. Он не только заставлял, точнее приучал, беречь главное и с небрежением относиться к несущественному, мелкому; он повышал, в сущности, ценность каждого переживаемого мгновения. «Во мне есть способность, — писал тот же А. Баранников, — безошибочно определять важность, серьезность, прелесть переживаемой минуты»[79]. Такая способность, такое повышенное, обостренное восприятие жизни были свойственны, естественно, не только ему одному.
Можно сказать, у каждого народовольца понимание ценности жизни и обостренное переживание ее красоты и прелести сочеталось, было тесно взаимосвязано с сознательным приготовлением себя к смерти[80]. Здесь как нельзя кстати оказывался пример Рахметова. Рахметов тоже никому не говорил, зачем он испытывал себя гвоздями; он тоже не думал, что его будут приколачивать гвоздями к кресту; ему было важно приучить себя, проверить. У него вырвалось: «Выдержу!» Это значит, он готовил себя к чему-то весьма серьезному, к чему-то такому, что выходило за рамки обычного. По-видимому, это могли быть нечеловеческие пытки или мучительная смерть. Мы не знаем, как каждый из народовольцев воспитывал себя, приучал к мысли о смерти, пытках и т. д.
Но наверное можно сказать, что такие способы были. Можно думать, что существовали целые системы упражнений для того, чтобы не только сделать привычной мысль, но и поднять в себе такие ресурсы, которые бы помогли вести себя в подобных ситуациях стойко. Однако принятые в партии ригористические правила распространялись и на внешнее выражение чувств и пр. По этим правилам считалось неудобным обнаруживать глубокие душевные движения. Все это оставалось в глубине души и редко выходило на поверхность. К тому же и лихорадочный ритм жизни революционера мало располагал к таким наблюдениям:
«Только частица ее <души Перовской. — Э. Л.> была приоткрыта мне, — вспоминала В. Фигнер, — в то спешное время мы слишком поверхностно относились к психологии друг друга: мы действовали, а не наблюдали»[81].
И все-таки, несмотря на весь ригоризм, на спешку и пр., мысль о смерти не была рядовой, была слишком значительной, и некоторые свидетельства об этом есть. Причем, на наш взгляд, более примечательно в этом смысле то, что говорилось до суда, до процессов. В судебных процессах абсолютное большинство народовольцев вело себя геройски, и их исповедальные строки, написанные нередко за несколько дней до эшафота, полны чувства исполненного долга[82].
Мысль о собственной и, возможно, весьма скорой смерти[83] была своего рода пробным камнем, через который должен был переступить каждый народоволец. Не случайно вождь партии А. Д. Михайлов не уставал повторять: «Кто не боится смерти, тот почти всемогущ»[84]. Не случайно и в формуле приема в партию, в клятве неофита-народовольца были слова о готовности «умереть за свои убеждения», о готовности переносить «долгое и мучительное заключение» и пр. Под стать этому были и ответы испытуемых: «Я готова умереть, — отвечала, например, Анна Корба, — Я считаю за счастье отдать жизнь за освобождение России...»[85].
Чтобы воспитать себя, многие народовольцы специально присутствовали на казнях собратьев по борьбе не только для того, чтобы взглядом или жестом поддержать товарища в роковую минуту (это далеко не всегда было возможно), но для того, чтобы «приучить себя»[86]. А Андрей Желябов, который, по словам очевидцев, видимо, предчувствовал свою скорую гибель, не раз заговаривал о смерти, чтобы сделать мысль о ней привычной.
Желание «умереть за Россию» было общим у народовольцев; более того, это желание роднило их с предшествующими поколениями революционеров, в частности с декабристами, в среде которых также господствовали подобные настроения[87]. Обилие таких высказываний и у народовольцев, и у тех же декабристов, однако, отнюдь не свидетельствовало об обреченности и заведомой настроенности на поражение. Такие настроения скорее можно признать трезвым учетом сил: ведь, конечно, те же народовольцы понимали, что такая грандиозная акция, как убийство царя, повлечет за собой массовые репрессии со стороны властей. Но они сознательно шли на это, а настроения жертвенности соседствовали со спокойствием и твердой уверенностью в правильности выбранного пути. Поэтому если обозначать настроения народовольцев одним термином, то он должен соединять в себе и «жертвенность», и эту «уверенность»; более близким обозначением в таком случае видится понятие «жертвенный оптимизм».
Настроения жертвенности, мотив жертвенности многое объясняют в поведении и психологии как отдельного народовольца, так и всей партии в целом. В значительной мере происхождение этих мотивов обязано воспринятым еще в детстве и переосмысленным в пору духовного созревания, в зрелом возрасте основам христианского вероучения. Именно здесь нам видится одно из основных отличий народовольцев от заповедей Чернышевского, и именно к этому мы теперь перейдем.
* * *
Народовольцы соединяли резко отрицательное отношение к церкви с признанием нравственного авторитета Христа и нравственных основ христианского вероучения. Эти основы они были склонны интерпретировать в социалистическом смысле по нескольким причинам.
Во-первых, прежде чем стать собственно народовольцами, многие из них принимали самое непосредственное участие в «хождении в народ». Первые же попытки объяснения с крестьянской массой показали ясно, что говорить с народом на его языке — значит непременно учитывать факт почти поголовной веры. Иначе бы воспоследовало полное неприятие и осмеяние. Поэтому для пропаганды социалистических идей народовольцы использовали Евангелие и другие книги Нового Задета. Делали они это не без искусства, выдержками из «божественных книг» доказывая идеи равенства, права крестьян на землю и т. д. В письмах Александра Михайлова сохранились указания на тексты, которые пользовались наибольшей популярностью в этой пропаганде[88]. Это были Послание апостола Иакова (гл. 5: «Послушайте вы, богатые: плачьте и рыдайте о бедствиях ваших, находящих на вас... Вот плата, удержанная вами у работников, пожавших поля ваши, вопиет и вопли жнецов дошли до слуха Господа»), 2-е Послание коринфянам апостола Павла (гл. 6, ст. 10 и далее) и Послание эфесянам апостола Павла (гл. 6: «Брань наша не против плоти и крови, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего»). И слава знатоков Писания много помогала проповеди среди крестьян.
Самый образ жизни тогдашних народников, самый ригоризм, который они восприняли у Чернышевского (Рахметов) тоже понимался народом своеобразно. Язык аскезы, аскетического «подвига», несмотря на неизбежные насмешки («Вот, мол, баре балуются»), в целом внушал симпатию и поднимал уважение в народе. Заволжские саратовские старообрядцы приняли Ал. Михайлова за «своего» (одного, кстати, из немногих), потому что он был «неудержим» в подвиге и неукоснительно следовал пуристским предписаниям старообрядческой среды. А объяснять, сколь этот режим строг и даже суров, нет необходимости — это хорошо известно.
Но было бы, конечно, неверно сводить все только к тактическим приемам.
Многие народовольцы вышли из самых простых русских семей и получили в детстве религиозное воспитание. (Нередко Евангелие наряду со стихами Пушкина, баснями Крылова было единственной книгой в семье[89].) Об этом пишут и А. Баранников, и М. Грачевский, и М. Фроленко, и др. Впрочем, такое воспитание было нередким и в дворянских семьях среднего достатка (В. Фигнер, А. Корба и пр.).
Детская впечатлительность и чуткость к близко наблюдаемому народному горю своеобразно сочетались с вычитываемым из священных текстов; все это заставляло с раннего возраста искать такие нравственные императивы, которые бы оправдывали человеческое существование и давали бы ему высокий смысл. Поэтому для многих народовольцев нравственные нормы, проповедуемые в Новом завете, остались руководящими на долгие годы, порой — своеобразно переосмысленные — на всю жизнь. M. Фроленко, будучи уже глубоким старцем, пережив четвертьвековое заточение в шлиссельбургской одиночке, писал, что заповедь «жизнь положить за други своя» была для него главной[90]; она же подкрепляла во всех страданиях. Борюсь «ради правды, т. е. ради революции» — так воспринял он «Нагорную проповедь»[91]. Сходным же образом говорят и В. Н. Фигнер[92], и А. И. Желябов в своем последнем слове на суде.
Многим в детстве грезились мученические венцы, желание пострадать за народ. Такое экзальтированное восприятие личности Христа, такое восторженное прочтение житийной литературы порождало стойкое желание жертвенности. Повторим, однако, что в среде этого поколения это никогда не уводило к желанию неких абстрактных мук, абстрактных мученических венцов. Нет, настроения эти были крепко связаны с думой о собственном страдающем народе. Но мотив жертвенности, несомненно, был.
Это имело двоякие последствия для истории народовольческого движения. С одной стороны, все виднейшие революционеры были воспитаны в духе самоотвержения, доходящего нередко до героических пределов. Отсюда — небывало крепкая спаянность и высокий дух товарищества («жизнь положить за други своя»[93]). Но, с другой стороны, это же приводило порой к неоправданным жертвам, наговорам на себя (на следствиях) и пр. И получалось так, что «искренняя, но не всегда целесообразная, хотя и эффектная склонность к самопожертвованию»[94] объективно вредила народовольцам. Еще М. Горький, называя среди качеств, свойственных «лучшей революционной интеллигенции», самоограничение, не без заметного неодобрения писал, что оно часто доходило «до самоистязания, самоуродования, до рахметовских гвоздей...»[95]. Горький метко подметил характерную черту, в умонастроениях народовольцев, несомненно, бывшую. Но «рахметовские гвозди», на наш взгляд, не единственный ее источник.
«У подсудимых народовольцев преувеличенный ригоризм выражался в том, что они ради того, чтобы избежать “снисхождения” и разделить участь товарищей по делу, признавали за собой “преступления”, даже не доказанные следствием, протестовали против смягчения приговора и чуть ли не требовали себе смертной казни, хотя бы улик против них для этого явно недоставало. Такое самопожертвование... оказывалось неблагоразумным и вредным, поскольку оно влекло за собой гибель бойцов, сохранявших возможность спастись, а врагам давало повод изображать его как проявление фанатизма дикарей»[96].
В самом деле сохранилось множество свидетельств, показывающих, что всякие просьбы о помиловании, о смягчении приговора негласно считались в этике народовольцев высшим моральным позором. В. Фигнер со свойственным ей прямодушием поведала о мучительных переживаниях, в которые ее повергло прошение о помиловании, написанное ее матерью. Она решила порвать с матерью, которую горячо любила: «Обращением к царской милости мать нарушала мою волю: я не хотела милости; я хотела вместе с товарищами-народовольцами исчерпать до конца свою долю... несчастьем было для меня помилование»[97]. Ее не смущали никакие «смягчающие» обстоятельства: то, что она уже свыше двадцати лет отсидела в тюрьмах; то, что она была чуть ли не единственной женщиной в шлиссельбургском заточении. Просьба матери заставляла совершить ее предательский поступок по отношению к товарищам — это было главное. И только узнав, что мать умирает, она поняла и простила мать.
С другой стороны, выгораживание себя на суде (такие случаи в практике народовольцев крайне редки, но все-таки встречались — М. Арончик[98] и др.) вело к тому, что имя такого человека просто вычеркивалось из памяти.
* * *
Народовольца отличала активная жизненная позиция. В нем и в помине не было той «интеллигентской нерешительности», «склонности к нытью, к мрачному взгляду на жизнь, которые часто бывают уделом интеллигента»[99]. Воспитанные на лучших произведениях русской литературы, народовольцы усвоили ее творческий пафос, нацеленный на пересотворение жизни. Мало быть сторонним наблюдателем жизни; мало понимать, что есть общественное зло, — деятельно бороться с ним — единственно верная позиция. И народовольцы показывали яркий тому пример: горстка храбрецов вступила в борьбу с всесильным правительством, не убоявшись страданий, ссылок и казней.
Но иным они и не могли представить гражданский долг. Этого, в сущности, они требовали и от литературы. Поэтому они не принадлежали к числу поклонников настроений, столь сильно охвативших русскую словесность в конце века. Существует драматичный рассказ В. Фигнер о знакомстве шлиссельбуржцев с творчеством А. Чехова. Чехова они не знали до самой его смерти; его произведения дали им, только когда он умер. Но предоставим слово В. Фигнер:
«Я принялась за чтение и глотала один том за другим, пока, охваченная тоской, не сказала себе: нет, больше не могу... предо мной проходил ряд слабовольных и безвольных людей, ряд неудачников, ряд тоскующих. Страница за страницей тянулись сцены нестроения жизни и выявлялась неспособность людей к устроению ее... Вот люди вместо действенной работы во имя лучших форм жизни, вместо борьбы за нее усаживаются на диванчик и говорят: “Поговорим о том, что будет через 200 лет...ˮ»[100].
Здесь явственно различим упрек и автору («Неужели жизнь так тускла, бездейственна и мертва?»).
Эту оценку нетрудно обвинить в узости и односторонности, но, на наш взгляд, здесь есть пища для раздумий.
Человечески отчаяние В. Фигнер и ее сотоварищей по Шлиссельбургу весьма понятно. Если вся современная русская жизнь такова, то где тогда, задавали они себе невольный вопрос, результаты их деятельности? Имели ли в таком случае смысл их героическое самопожертвование и гибель великих революционеров? Стоит ли в таком случае вообще продолжать жизнь? («Зачем же выходить из тюрьмы малой в тюрьму большую?» — скажет об этом В. Фигнер[101].)
Но дело не только в человеческом потрясении.
Поставленные в исключительные условия, они на 20 лет были вырваны из русской жизни (им не давали ничего читать о современной жизни или из современной литературы); шлиссельбуржцы в чистоте сохранили свои прошлые представления, и с позиций этих представлений они и подходят к оценке новых явлений словесности. Историк и социолог литературы имеет здесь крайне редкий, почти лабораторный случай, когда произведения нового периода словесности оцениваются с высоты прежнего идеала. И с высоты гражданских идеалов русской литературы 60–70-х годов новый литературный вождь и сонм его безвольных, расслабленных героев были неприемлемы.
* * *
Злобствующие критики часто изображали героев «Народной воли» как фанатиков, лишенных самых естественных человеческих чувств. Это совсем не так.
Народовольцы в массе своей были выходцы из патриархальных семей, и они совсем не были похожи, например, на Базарова[102] в отношении к родным. О горячей любви В. Фигнер к матери мы уже упоминали; не менее сильна была привязанность к матери С. Перовской, которую недруги революционеров любили изображать неким монстром. Даже царский министр, познакомившись с делом «процесса 20-ти», почувствовал уважение к Ал. Михайлову и сетовал, что человек таких высоких нравственных достоинств (сыновние чувства) должен погибнуть[103].
Никакой вражды поколений, войны «отцов» и «детей», которую обыкновенно приписывали революционной молодежи, в этом поколении мы не встретим. Напротив. Даже выходцы из самых простых и бедных семей (М. Фроленко, М. Грачевский) сохранили признательность своим матерям (Фроленко был сиротой), воспитавшим их в атмосфере нравственности, достоинства, уважения к себе и другим.
Правда, среди народовольцев и — шире — в среде народнического движения достаточно много было «незаконнорожденных» и сирот[104]. Если же к этому добавить еще и таких, которые, как С. Перовская, довольно рано разорвали с одним из родителей, то кажущееся число семейного неблагополучия вырастет уже до чрезвычайных размеров.
Конечно, не принимать во внимание все эти факты нельзя. Сирота или «незаконнорожденный» рос повышенно чутким, остро переживающим несправедливости и пр. Н. А. Морозов писал, что положение «незаконнорожденного» не только угнетало его, когда он был подростком, но и рано научило видеть факты жестокости, угнетения, несправедливости вокруг него, раскрывало глаза на окружающее. (Нечто подобное, видимо, было и с А. И. Герценом в свое время.)
Раннее сиротство тоже не способствовало благодушеству и бездумному счастью. Все это заставляло быстро взрослеть, задумываться над недетскими вопросами, перенимать на «детские плечики» взрослые заботы. Но мы будем неправы, если истолкуем эти факты однозначно и скажем, что большинство народовольцев вышло из «неблагополучных» семей.
Конечно, смерть одного из родителей делала жизнь семьи труднее, порой значительно труднее, однако не обращала автоматически семью в «неблагополучную». Нередко случалось так, что смерть одного из родителей заставляла второго, оставшегося, с повышенной чуткостью и нежностью, с повышенным вниманием относиться к ребенку, к детям. Об этом осталось множество свидетельств.
«Мать, — вспоминал А. В. Прибылев, — я не помнил <она умерла, когда мальчику было 2 года. — Э. A.>, — но на отце останавливаются мои самые ранние детские воспоминания с нежностью и искренней любовью. Он изливал на меня всю свою доброту и нежность, сохраненную им в обилии, не растраченную за отсутствием горячо любимой, потерянной им жены»[105].
Горе и невзгоды заставляли семью быть крепче, дружнее, спаяннее. В сущности, в детстве каждого народовольца был человек, который являлся воплощением заботы, душевного тепла и любви. Для сестер Оловенниковых, как и для Прибылева, это был отец; для С. Перовской, М. Фроленко, М. Грачевского, Н. Морозова и других это была мать; для В. Фигнер таким человеком была сначала няня, простая русская старушка, а потом мать и т. д.
Примечательно, что среди самых выдающихся народовольцев были выходцы и из счастливых семей (А. Д. Михайлов, А. П. Корба (Мейнгард) и др.). Многие народовольцы не только сохранили теплые родственные чувства к сестрам или братьям (это почти общий признак поколения[106]), но и навсегда сохранили духовную связь со старшими в семье[107]. И если последние порой и не одобряли образа мыслей и действий сына или дочери, то умели уважать их убеждения. Даже тогда, когда народовольца приговаривали к смерти или к каторге. Нередко наряду с непризнанием поступков сына или дочери мы видим не только уважение, но и тайную гордость за них (отец А. Михайлова, отец А. Якимовой и др.). Более того, мы уже встречаем случаи, когда родители не просто поддерживают их перед казнью, но даже вливают в них мужество, вдохновляют их[108].
Поэтому не будет преувеличением сказать, что оба поколения — и «отцы» и «дети» — делали шаги навстречу друг другу, и это взаимное сближение, эта устанавливающаяся связь поколений будет проступать в семьях революционеров и в дальнейшем (вспомним, например, М. А. Ульянову, сын которой Александр тоже был членом партии «Народная воля», но уже образца 1887 г.).
Такое менее напряженное, более спокойное отношение поколений, чем, например, те, которые были у Базарова или даже у Рахметова (разрыв с отцом из-за любовницы), объясняется рядом причин. Дело не только в том, что отцы народовольцев и Базаров принадлежали к одному поколению и в переносном смысле можно сказать, что народовольцы — дети Базаровых. Это, может быть, изящная мысль, но не более того. Народовольцы вышли, как уже не раз говорилось, из простых русских семей, и проповедь нигилизма мало коснулась их родителей. Источник более спокойных отношений — в самих народовольцах.
Базаров был еще на первом, «внешнем» этапе определения себя, когда длинные волосы, эпатаж, задорные речи помогали выделиться, когда нужны были такие внешние отличия, внешние характеристики. Революционеру-народовольцу не нужно было доказывать свое отличие подобным способом. У него уже было настоящее дело, и как только он на него выходил, он обретал внутреннее равновесие и уверенность. Это очень хорошо можно проследить, например, на письмах Александра Михайлова. Как только он твердо и с сознанием всей ответственности решил всецело (а иначе он не мог) посвятить себя делу революции, в душе его поселяется великое спокойствие[109]; всякая претензия на особенность, всякие внешние приметы этой «особенности» стали не нужны, они отслужили свой срок. Ибо каждый народоволец теперь знал, что есть дело, великое дело, которому он служит и которое никто не в силах отнять.
Важным качеством личности народовольца была любовь к России.
Для героев «Народной воли» крайне нехарактерно, на мой взгляд, признание известного революционера Аарона Зунделевича: «В тюрьме я успел влюбиться в Америку, и она для меня теперь то, чем раньше была Германия. К России... у меня никогда нежных симпатий не было»[110]. В этих словах есть известное противоречие, ибо написавший эти строки не раз подвергал риску свою жизнь, участвуя в движении, которое имело целью освободить все народы России, в том числе и русский народ. Однако у абсолютного большинства народовольцев такого противоречия не было: их отличала сознательная любовь именно к России.
Конечно, это была не слепая любовь: они отчетливо видели недостатки, знали и слабости своего народа[111]; не была она и бескрылой — это была деятельная и активная любовь.
Эта любовь обнимала собой многое — страну, ее природу и пр. И народ русский, из которого все народовольцы вышли, они любили не «вообще», не как некую абстракцию (что нередко свойственно интеллигентам): эта любовь распространялась и на конкретных представителей народа, на простого мужика и т. д.
Многие народовольцы прошли через «хождение в народ». Это движение, вопреки нередко бытующим мнениям, имело не только важное «отрицательное» значение, развеяв иллюзии и заставив народников соприкоснуться с реальностью. Народники не только приобрели, как писал А. Квятковский, «истинное представление о его <народа. — Э. Л.> умственном, нравственном складе... его стремлениях, идеалах, желаниях и потребностях»[112]. Это важный опыт, имевший «великую заслугу в развитии революционного дела»; но он не исчерпывается знанием. Ведь примечательно, что ни один из будущих выдающихся народовольцев, принимавший участие в «хождении в народ», не вынес оттуда разочарования в народе, неверия в него. Напротив, узнав народ не по книгам, а въяве, народовольцы приобрели великую в него веру (может быть, сродни той, что была у Ф. Достоевского или Н. Лескова).
«Бродячая жизнь <“хождение в народ”. — Э. Л.>, — писал в своих следственных показаниях А. Д. Михайлов, — открыла мне мир, о существовании которого не легко составить даже приблизительное понятие, живя в городах жизнью нашего привилегированного класса. Она открыла мне душу народа, ее сокровенные движения и мотивы... эти движения души народной в большинстве случаев удивляли меня глубиной и искренностью»[113].
Политическую неразвитость русского народа заметить было нетрудно даже тургеневскому Нежданову («Новь»[114]), а вот разглядеть великое нравственное богатство народа было не всякому под силу. Будущие народовольцы его разглядели, они пытались увидеть и увидели «носителей неиспорченного народного идеала», будь то в среде старообрядцев («Мир раскола пленил меня своею самобытностью, сильным развитием духовных интересов и самостоятельно народной организацией»[115]), будь то просто в среде саратовских, тамбовских или ярославских крестьян. Будущих выдающихся народовольцев «сильно манили тайники народно-общинного духа, область истинно народной жизни и народного творчества»[116]. И народ не остался безучастен к самым искренним и глубоким попыткам. Когда мы по привычке говорим, что «хождение в народ» потерпело решительную неудачу, что народ не принял молодых пропагандистов, этот верный общий вывод нуждается в известном уточнении: почти все будущие выдающиеся деятели «Народной воли» пользовались доверием и любовью народа. «Деревня сразу же признала нас за своих друзей», — вспоминала В. Фигнер[117]. Н. Морозов в слезах прощался с сыном кузнеца, который его полюбил[118]. Саратовские старообрядцы приняли А. Михайлова. Кравчинский и Рогачев прошли пильщиками через целую губернию и везде пользовались уважением. То же можно сказать и о С. Перовской, которая работала на Северном Кавказе, и об А. Якимовой и др. Народ словно сам сделал отбор в этом движении молодежи: все самое чистое, самое решительное, самое нравственное он принял.
За несколько лет народники обошли, пересмотрели множество губерний Европейской России и Урала. Они истинно погрузились в «море народное». Многие были не приняты; но для тех, кого народ принял, это был великий нравственный опыт, окончательно сцементировавший, окончательно определивший их жизненный выбор.
Жизнь революционера оставляла немного времени на любование природой, но тем острее и, можно сказать, вдумчивее было ее восприятие.
Многие выдающиеся народовольцы были необыкновенно чутки к природе. А. Желябов даже в самые лихорадочные месяцы борьбы старался улучить час-другой, чтобы уйти на взморье. О необыкновенно поэтическом, даже восторженном поклонении природе пишет Н. Морозов[119], которого не захватили пейзажи Швейцарии, Франции и Англии и который всем этим неземным красотам предпочитал скромный «ярославский» пейзаж[120].
Народовольцев не коснулся позитивизм, хотя они знали и Ч. Дарвина, и Г. Спенсера, и др. Их отношение к природе скорее сопоставимо со старым, гётевско-гумбольдтовским натурфилософствованием. И действительно, одними из самых важных категорий, упоминаемыми всякий раз, когда народовольцы задумывались о природе, были красота и гармония. Однако всего заметней в этом отношении к природе были ориентиры национальной культуры.
Народовольцы, как правило, выходцы из уездных городков или сел глубинной России. Их воспитывал не только весь строй русской жизни, но и облик русской природы.
«Он любил русский народ, — писали соратницы об А. Михайлове, — этот народ-земледелец, вырастающий и всю жизнь работающий под непосредственным влиянием природы, которая научает его правильно мыслить, любить и искать правду. Под влиянием же природы образовался его прямой характер, не знающий ни изворотов, ни пагубных и низких страстей»[121].
Очевидно, эти слова вполне приложимы ко многим выдающимся деятелям «Народной воли».
В этом смысле народовольцы — наследники великой земледельческой культуры, ценою многовековых усилий облагородившей лицо континента, очеловечившей пейзаж, внесшей в этот пейзаж спокойные, ясные и гармонические линии[122]. Поэтому, вчитываясь в документы, оставшиеся после народовольцев, нетрудно видеть стародавнее (присущее, как правило, и многим выдающимся творцам русской культуры), нравственное отношение к природе, бережно-хозяйское отношение к земле, к животным, к растениям[123].
Вместе с тем в цельном мироощущении народовольца мир природный и мир человеческий существовали не просто рядом, а слитно, в неразрывном и взаимообогащающем единстве. Оттого наблюдаемая в природе гармония никогда не уводила от человека, его радостей и скорбей, а, напротив, тут же напрямую выводила на мысли о народе.
«Любовь к природе, — писал А. Михайлов, — как-то незаметно переходила в любовь к людям; являлось страстное желание видеть человечество столь же гармоничным и прекрасным, как сама природа, являлось желание для этого счастья жертвовать всеми силами и своей жизнью. Здесь, в виде синего неба, ясных вод реки и леса, тянувшегося по берегу, я дал себе <подростком. — Э. Л.> тайную клятву жить и умереть для народа»[124].
* * *
Народовольцы были убеждены, что участвуют в событиях, выше и значительнее которых нет в современной им истории. Поэтому дело всякого честного русского — принять участие в этой борьбе, а не отсиживаться на Западе, за границей. Именно здесь, «у нас, в России», происходит великое дело освобождения русского народа, поэтому всякий, даже, может быть, крохотно малый реальный практический шаг, считали народовольцы, действеннее и дороже, чем целый ворох теорий, пущенных в оборот эмигрантами. (А напомним, что в Европе в это время жили и П. Лавров, и П. Ткачев, и П. Кропоткин, и др.)
«Мы... просили эмигрантов, — скажет А. Желябов на суде, — не пускаться в суждения о задаче русской социально-революционной партии, пока они за границей, пока они беспочвенники»[125]. Еще резче и определеннее обозначил различие с эмигрантами А. Михайлов. На предложение сделать уехавшего Н. Морозова представителем ИК за границей он ответил:
«Эмигрант не может явиться нашим представителем. Это прежде всего дезертир. Кто из революционеров сидит за границей, тот или не может разделять нашу программу, или не хочет разделять наши опасности. Кто хочет с нами работать, тот должен быть в России»[126].
Подобного же мнения были и другие члены ИК.
Этот взгляд на эмиграцию, это горделивое небрежение к ней деятели партии пересмотрели только после 1881 г., когда, в сущности, партия была разбита, а большинство выдающихся революционеров были репрессированы.
Было бы не вполне точным сводить все лишь к каким-либо человеческим причинам, видя в этом известную «ревность» и т. д. Осознание того, что они участвуют в истинно великих событиях истории, гордость за это — важный элемент психологии народовольцев, по-своему отражающий тот первостепенной значимости факт, что центр мирового освободительного движения стал перемещаться в Россию.
* * *
Оценивая революционную деятельность героев «Народной воли», В. И. Ленин писал:
«Они проявили величайшее самопожертвование и своим героическим террористическим методом борьбы вызвали удивление всего мира. Несомненно, эти жертвы пали не напрасно, несомненно, они способствовали — прямо или косвенно — последующему революционному воспитанию русского народа»[127].
Опыт народовольцев не пропал втуне, хотя партия была разгромлена, а все наиболее выдающиеся ее члены или погибли, или на целые десятилетия были вырваны из революционной работы. Следующие поколения русских революционеров с величайшим вниманием относились к этому опыту, бережно, по крупицам, собирая, в частности, то, что дали народовольцы в сфере выработки личности. По свидетельству близких, В. И. Ленин «жадно впитывал рассказы старых народников о приемах революционной борьбы, о методах конспирации»[128], он «всегда старался взять у них <старых народовольцев. — Э. Л.> все, что можно было использовать для революционной работы»[129]; В. И. Ленин «весьма ценил» «тип революционера старых времен»[130] его высокие моральные качества, стойкость, упорство, самоотверженность;
«глубокое уважение к народовольцам за их героизм и самопожертвование он сохранил на всю жизнь; он впитывал в себя их опыт, их революционную закалку и уже позднее, живя за границей, говорил, что нам надо учиться у Халтурина, народовольцев»[131].
Эта передача опыта осуществлялась в процессе революционной работы, можно сказать, явочным порядком; теоретического же осмысления того, что наследовали пролетарские революционеры у народовольцев, не дали ни Г. Плеханов[132], ни Л. Дейч, ни другие марксисты — бывшие народники.
Заслуга постановки этой проблемы — наследие народовольцев в революционной практике последующих поколений — принадлежит М. С. Ольминскому (Александрову), который посвятил ей статью «Золотой век народничества и марксизм» в своей книге «Из прошлого» (М., 1919, 1922). М. С. Ольминский начинал как народоволец (1883), впоследствии, как известно, он был одним из влиятельнейших марксистских публицистов.
По мнению Ольминского, «наследство, принятое марксистами от народничества 70-х годов, было значительно и ценно — этого не следует забывать». Народники 70-х годов,
«безвозвратно порывавшие со своим привилегированным положением... завещали своим преемникам из интеллигентской среды такой же разрыв... и переход в ряды обездоленных и угнетенных не на словах только, но и на деле».
Народовольцы «завещали всем... деятелям демократии безграничное самоотвержение, готовность жертвовать во имя идеи всем так называемым личным счастьем, всей своей личностью, свободой и жизнью»[133]. И в «выработке личности», как и во многом другом, «левое народничество 70-х годов оставило марксизму богатое наследство». Народовольчество, по словам Ольминского, «проявило максимум доступной человеку энергии. Было сделано все, что вообще могла бы сделать в данном положении человеческая воля». Радикальное народничество вдохновило «своих последователей на редкие в истории подвиги самоотречения и самоотвержения»; и народничество 70-х годов в целом, и его представители как личности, продолжает М. Ольминский, «обаятельны своей цельностью и нравственной красотой». «Тип передового народника семидесятых годов, поскольку речь идет об этической оценке личности, — делает вывод критик-марксист — является одним из наиболее цельных и красивых типов русской истории»[134].
В дальнейшем вопроса о наследовании опыта народовольцев пролетарскими революционерами касался в своих трудах И. А. Теодорович[135], однако в целом этот вопрос исследован еще недостаточно.
Народовольцам давно уже дана надлежащая историческая оценка. Она, правда, устанавливалась не без труда, и в конце 20-х и в начале 30-х годов прошло немало прений, результаты которых были подытожены в книге «Дискуссия о “Народной воле”» (М., 1930).
Эти результаты в основном касались социально-политических характеристик движения; вопросы философии народовольчества (и шире — народничества) затрагивались здесь только попутно и вскользь. Несколько лет назад был восполнен и этот пробел, и с выходом обстоятельной монографии В. А. Малинина дело здесь значительно поправилось.
Однако не следует забывать, что народовольцы в первую очередь были людьми революционной практики и, может быть, самое революционное и действенное было именно в этой области выработано ими. Они сумели поставить множество новых вопросов социальной революции, и если в теории[136] их было много утопических черт, то в сфере выработки нового нравственного сознания народовольцы чрезвычайно много сделали для прояснения и утверждения социалистических нравственных идеалов.
Восприняв эстафету от Чернышевского и других революционных демократов 60-х годов, народовольцы в этом — как и во многом другом — явились прямыми предшественниками пролетарских революционеров.
Опубликовано в книге: «Что делать?» Н.Г. Чернышевского. Историко-функциональное исследование. М.: Наука, 1990. CC. 143-182.
Обработка материала для сайта: Максим Лебский, Игорь Клёнов
По этой теме читайте также:
Примечания
Комментарии «Скепсиса»
I. Ошибка автора. Кропоткин был освобожден не из крепости, а из тюремной больницы.
II. Ошибка автора. Отец Перовских не был полным генералом. С 1862 г. он — действительный статский советник, что приравнивалось к генерал-майору.