Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


«Моя, другая правда»

…А может быть… может же быть — настанут дни и добудет человек свою живую и мёртвую воду силой своего ума и хотения… Не хочет, не станет жить человек одним произрастанием. Он создаёт, создаст свою сказку на земле!
Александр Воронский
Александр Константинович Воронский был человек романтический, твёрдо уверенный в непосредственном действии художественного произведения на душу человека, на его деяния и поступки. С верой в это облагораживающее начало литературы Воронский и действовал.
Варлам Шаламов
Рецензия на: Воронский А.К. За живой и мертвой водой. — М.: Common place, 2019. — 496 с.

Книга, о которой пойдёт речь, удивительно многогранна и глубока, и любые узкие формулировки оказываются поверхностными и недостаточными.

Что представляет из себя автобиографическая книга А.К. Воронского «За живой и мёртвой водой», которая вновь увидела свет без купюр благодаря издательству “Common Place”, научно-просветительскому журналу «Скепсис» и внучке Воронского Татьяне Ивановне Исаевой, которая много лет занимается популяризацией работ деда, издавая их за свой счёт?

Воронский А.К. За живой и мёртвой водой

Воспоминания старого большевика?

Да.

Александр Константинович Воронский (1884-1937) был одним из профессиональных революционеров, агитаторов, участников подпольной борьбы 1905-1907 годов, одним из делегатов инициированной Лениным VI Всероссийской конференции РСДРП (Пражской конференции) 1912 года, на которой произошла консолидация большевистских сил партии и фактически окончательное оформление их в отдельную партию большевиков.

Живой документ неоднократно оболганной и до конца не понятой нами эпохи?

Да.

Нельзя не согласиться с автором предисловия к книге, редактором журнала «Скепсис» Сергеем Соловьёвым: так же как и революционные события 1905-1907 годов, как и Февральская и Октябрьская революции, двадцатые годы двадцатого века в истории нашей страны рассматриваются современной идеологией и массовой культурой как разрозненные временные отрезки, для которой в наше время уже готовы наборы штампов. Все эти события фальсифицировались уже не раз, и приходится констатировать, что мифы сталинского периода оказались очень живучи и продолжают транслироваться даже людьми, которые, казалось бы, не испытывают абсолютно никаких симпатий к личности Сталина. Поэтому так важно сейчас распространять информацию о таких замечательных личностях, как Александр Константинович Воронский; поэтому так важно сейчас искать, издавать и читать книги, подобные «За живой и мёртвой водой».

Энциклопедия социальных типов и характеров?

Да, и ещё какая.

Это почти пятьсот страниц разговоров, споров, случайных встреч, судьбоносных и разочаровывающих знакомств с совершенно разными людьми: малолетними бунтовщиками, священниками, революционерами самых разных типов, уголовниками, крестьянами, жандармами...

Но все эти характеристики не дадут полного понимания содержания и ценности книги для нынешнего читателя.

Возможно, стоило бы перечислить то, чем книга «За живой и мёртвой водой» точно не является.

В книге описывается революционная работа 1905-12 годов, но её никак нельзя назвать традиционным выхолощенным изложением революционных событий.

Воронский сделал очень много для молодой советской литературы, но его автобиографическая книга — это не кастрированные цензурой и (или) самоцензурой воспоминания талантливого литератора.

Воронский — создатель и редактор первого в Советской России «толстого» литературного журнала «Красная новь»; основатель литературной группы «Перевал», в которую в своё время входили Эдуард Багрицкий, Дмитрий Кедрин, Валериан Правдухин и многие другие талантливые литераторы; замечательный литературный критик, предостерегавший молодую советскую литературу как от субъективности и болезненности символизма, так и от грубости примитивного бытописательства, призывавший не отрекаться от богатого наследия литературы XIX века и не поддаваться соблазну рассматривать возможности искусства лишь как поле для вульгарной пропаганды классовой борьбы.

Это не идеологический «кирпич» — хотя книга и объёмная.

Около пятисот страниц, наполненных жизнью — событиями и сомнениями, разговорами и действиями, — написанны человеком подлинно левых, ленинских позиций.

Это не занимательная и поучительная история для подрастающего поколения. — Комментатор с сайта интернет-магазина «ОЗОН» вполне имел право заявить: «За живой и мёртвой водой» — «...своего рода “Детство. Отрочество. Юность” ушедшего века» (другое дело, что в том же абзаце у него встречается словосочетание «абсолютный мастрид», но об этом позже).

Вернёмся к самому началу.

Что мы знаем точно — так это то, что книга Александра Воронского «За живой и мёртвой водой» вышла в этом году, что это её переиздание — настоящее, полное, свободное от какой бы то ни было цензуры; что книга написана малоизвестным ныне революционным и литературным деятелем; что это чертовски хорошая книга.

А дальше будем разбираться.

Книга начинается с событий семинарского бунта в 1905 году в Тамбове. Воронский вспоминает события своей юности после исключения из семинарии, жизнь с «товарищами по несчастью» в стихийно организованной коммуне, работу «при таинственном и могущественном Центральном комитете» в Санкт-Петербурге, события, связанные с Октябрьским манифестом, подпольную борьбу, многочисленные встречи с рабочими, когда порой было непонятно, кто кого мог лучше научить жизни; обыски, суд и ссылку; приезд в Москву, скитания и трудное возвращение к подпольной борьбе, к товарищам, знакомство в Саратове с матерью Ленина и его сестрой Марией Ильиничной, с революционером, близким другом последней — Станиславом Кржижановским.

В книге поднимается огромное количество проблем — как общих, так и частных, связанных с трудностями взросления, превращения неравнодушного юноши в самостоятельного человека, который обязан брать на себя ответственность за собственные мысли и действия; с отношениями в коллективе, с осознанием себя частью коллектива.

Не винтиком, не кирпичиком системы, но живым элементом, который должен бороться и за себя, и за коллектив, за всё общество и за каждого отдельного человека.

Вот как пишет сам Воронский о диалектике взаимоотношений коллектива и его представителей:

«…Личность и общество… Я знал, что личность, лишённая крепких органических связей с коллективом, обречена на духовную и физическую смерть, — коллектив, подавляющий индивидуальное разнообразие и богатство, тоже вырождается. Я знал умом, что для революционера нашего поколения между личностью и обществом существуют лишь живые столкновения, постоянно возникающие и постоянно разрушаемые в творческом потоке жизни, в каждодневной борьбе и работе. В этих и подобных размышлениях было всё ясно и просто, но едва я пытался приложить их к моей личной жизни последних дней, начиналась невообразимая путаница. Не умом, а чувством я ощущал столкновение между личностью и обществом, как древнегреческую трагедию, в которой одно является антиподом другого и гибнет, подавляемое своим вечным противником. Я не роптал, не возмущался, не противился, я не сомневался, что нужно выполнять поручения группы, коллектива товарищей ценою подавления, утраты моих желаний, инстинктов. Эти поручения, в сущности, добровольно принятые мною на себя, являлись для меня непреложными, но сохло, но увядало моё личное, драгоценное для меня, ещё не жившее, но уже готовое, жаждущее себя проявить. Так мне казалось. Я не замечал, что именно тогда я рос и крепнул и лично и общественно, я понял это гораздо позже, но, правда же, приобретая и обогащаясь, я многое в те дни отдал и потерял». (274-275)

Необходимо подчеркнуть особую важность размышлений о — как бы выспренно это ни прозвучало — нравственном долге революционера.

Сейчас многие люди, даже не страдающие комплексом ненависти к советскому прошлому, полагают, что и самые просвещённые и гуманистически настроенные революционные деятели были заражены некой манией величия, упрямым стремлением перекроить весь мир, наплевав на личные мерки счастья отдельного индивидуума.

А.К. Воронский

Воронский показывает нам, какая жестокая борьба в действительности велась в головах и сердцах людей, как одолевали их страхи забыть о счастье для каждого в погоне за счастьем для всех. В дни юности Воронского, уже после исключения из бурсы и жизни в «коммуне», но ещё до того, как он стал участвовать в настоящем подпольном революционном движении, эти проблемы касались только его частной жизни. Например, он замечает их в себе, когда после долгой разлуки приезжает к семье, чтобы в последний раз повидаться с умирающей сестрой:

«Как это случилось, — думалось мне, — как же это случилось? Я стремлюсь к общечеловеческому счастью, я хлопочу о благе и довольстве других — и вот я не заметил, не знал, чем и как живёт моя родная сестра. Нужна была неотвратимая близость смерти, чтобы она рассказала мне о себе. Может быть, идеи заслоняют собой живых людей, или тут есть что-нибудь, мной не осмысленное? Но тогда — что же толкает меня на борьбу, почему домогаюсь я вселенского братства?.. Вот и сейчас я думаю о себе, а не о ней, о своих, о моих личных недоумениях. Ведь так можно дойти, пожалуй, до того, что будешь устраивать это самое вселенское братство и мять, топтать безжалостно и холодно, не замечая вокруг себя не только явных врагов, а вообще живую жизнь: детей, братьев, сестёр! Или, возможно, это пока так и нужно, иначе не побеждают, как со сжатыми зубами, со сталью в сердце и с холодной ясностью в голове? Как же это?» (75)

Желание ярко показать суть подобных душевных конфликтов — это одна из причин, по которой автор, по выражению С. Соловьёва, «раздваивает повествователя». Рассказ ведётся от первого лица, собственно, Саши «Вороньского», но одного из главных героев и основных собеседников Саши, тоже профессионального подпольщика Валентина, можно назвать альтер-эго самого Воронского.

Яркий, — уместно даже будет употребить затёртую характеристику «харизматичный», — волевой, умный, начитанный Валентин действительно играет в книге огромную роль, так как с помощью этого персонажа мы можем лучше понять, что творилось в головах тех прекрасных молодых людей, которым изо дня в день приходилось принимать множество тяжёлых решений, быть одновременно гуманными, сочувствующими, но и жёсткими, и непреклонными. В том числе и в голове самого Александра Воронского.

Здесь считаю необходимым привести отрывок одного из разговоров рассказчика и Валентина:

«— Читал ты “Пер Гюнта” и “Бранда” Ибсена? — обратился я к Валентину.
— Читал. Ты это к чему?
— Два типа, два психических уклада. Пер Гюнт лишён цельности, он несобран, неорганизован. Он годится лишь в переплавку, но ему ничто человеческое не чуждо. Он баюкает, успокаивает, обманывает умирающую мать. Помнишь: “В Сорио-Морио король пир горою даёт”. Он не имеет принципов, но сердце его открыто. Бранд — боец, он целен. Он хочет всем существом. Его заповедь: “Всё или ничто”, — но сердце его закрыто к человеческим радостям и горестям, он беспощаден. Он отнимает у своей жены Агнес чепчик — последнюю память об умершем её ребёнке, отказывается пойти к смертному одру матери и сказать ей несколько слов успокоения. Пер Гюнтов — миллионы. Они ложатся навозом, удобрением. Но не кажется ли тебе иногда, Валентин, что среди нас брандовское начало берёт перевес? Мы черствеем, ожесточаемся, мы превращаемся в революционных дельцов, в подмастерьев революции, мы отлучаем себя от “человеческого, слишком человеческого”. Валентин завозился под одеялом, чиркнул спичкой, закурил папироску, промолвил:
— Это так и должно быть в нашу эпоху. Мы должны развить в себе деловитость, непреклонность, мы обязаны целиком отдаться своему идеалу. Нельзя отдаваться и плыть по течению разнообразных и разноречивых чувств. Мы — воины.
— А как с концом “Бранда”? Погибая, он понял, что одной воли, одной суровой одержимости идеей недостаточно. Бог — он deus caritatis, бог милости, милосердия, любви к людям.
— Это придёт потом, после нас.
— В третьем царстве, по Ибсену. У него три царства: древо жизни, древо креста и третье, где гармонично сольётся жизнь с идеей, древо жизни с древом креста.
— Ну вот, на наш век довольно стать революционными подмастерьями. Хорошо, что за этот год из наших голов выветрилась наивная романтика, мечтательность и распущенность. Мы уже прошли с тобой большую школу» (148-149).

Воронский писал «За живой и мёртвой водой» далеко не сразу после описываемых событий, в 1926-27 годах. За его плечами — революция 1917 года, Гражданская война, работа в Одессе, в губисполкоме Иваново-Вознесенска, в ивановской газете «Рабочий край». Проблемы, которые в годы его юности ещё только формулировались и назревали, он уже успел увидеть воочию. Они вызрели и обострились. Они не были решены. Не было снято трагическое противоречие революции: верное и нужное классовое чувство, если его не контролировать, оборачивается именно тем, с чем в себе и в коллективе должен бороться настоящий революционер.

Процитирую здесь ещё один отрывок, на мой взгляд, очень красивый и обескураживающе честный:

«Я проходил по Невскому. Сверкающие витрины магазинов, кареты и рысаки, цилиндры и котелки возбуждали во мне чувство превосходства. Я думал: вот господин с пушистыми усами, в английском пальто с искрой, вот женщина с дородным телом и свежим лицом, шуршащая шёлком… они могут зайти в магазин, небрежно выбрать дорогую вещь, приказать отправить её с посыльным домой, сидеть вот в этом ресторане, вечером в ложе слушать оперу, потом ужинать, расправляя хрустящую, туго накрахмаленную салфетку. У меня в кармане полтинник, на мне рваное осеннее пальто и стоптанные рыжие ботинки, но это мне всё равно: я творю волю неведомых и неукоснительно идущих к своей разрушительной цели людей. Я тоже принадлежу к их тайному братству. За стеклом витрины переливаются радугой самоцветные камни — это для них, для вас, холёные, сытые, довольные. А у меня туго стянут пояс, под пиджаком хрустят кипы листовок. Это тоже для вас. Пожалуй, это не хуже динамита, браунинга. Вы проходите мимо меня, толкаете, но вы не знаете, что знаю я, вы не подозреваете, не догадываетесь об опасностях; они стерегут вас. Я сильней вас и могущественней, и мне весело ходить среди вас незамеченным.
Странное чувство овладело мной: мне чудилось, что я уже обладаю этими самоцветными камнями, и этими пышными мехами, и этими льющимися материями, и этими горячими скакунами… Взметаются вздыбленные испугом рысаки, с искажёнными лицами несётся неведомо куда, словно гонимая ураганом, изысканная толпа, заходит багровое, мрачное солнце, посылая рати медноликих, огненных воителей».(93-94)

По биографии Воронского мы понимаем, что ни обыватель, ни палач, ни вор не убили в нём революционера. Далее с откровенностью предельно порядочного человека, рефлексируя, но не смакуя, Воронский вспоминает:

«Мы не знали, что будем делать, но были глубоко и непоколебимо уверены, что “дело” не за горами, пока же изредка охраняли массовки, несли патрульную службу, а ещё больше мечтали. Одни поговаривали, что хорошо “убрать” пристава: он отличался неутомимостью и жестокостью; другие предлагали “снять” для пробы несколько казаков и городовых; третьи не прочь были испробовать свои силы на каком-нибудь ограблении кассы, конторы в интересах партии.
Я переживал сложное душевное состояние. Озлобление и ожесточение часто сменялись равнодушием, крайней усталостью, оцепенением. Я читал об убийствах, о нападениях на кассиров и чувствовал угрызения совести, как будто не следовало, нехорошо было есть, спать, смеяться, бегать по массовкам. Я преклонялся пред отвагой, пред мужеством, пред героизмом боевиков, испытывал боль и тоску за них.
— Готов ли ты? — спрашивал и пытал я себя постоянно, мучился, сомневался. Иногда мне казалось, что я готов. Довольно болтать, читать статьи и книги, произносить громкие речи, пора приниматься за “настоящее дело”. Но чаще я ощущал, как надо мной простёрлась и охватила меня жестокая сила сильней меня, сильней моих помыслов, она казалась мне чужой и посторонней, но непреоборимой и властной. Она влекла меня к испытанию кровью, огнём и железом, к убийству, к смерти и к страданию. Я боялся этой силы, но не мог противостоять её странной и страшной власти над собой. С болезненным любопытством я искал в газетах, в журналах описания террористических актов, расспрашивал знакомых и товарищей о подробностях. От времени до времени я начинал понимать, что меня влечёт в сторону от обычной, от нормальной жизни и что нельзя доверять себе, но это проходило, и я вновь исступлённо думал о кровавых делах» (150-151).

Всем этим молодым и не очень людям, рабочим и интеллигентам, пришлось узнать так много за удивительно короткое время, многое понять и принять и многому научиться. Это было невероятное время, которое отчасти творилось ими самими и, конечно, творило их.

С сочувствием, с тревогой и надеждой пишет Воронский о людях, «...обречённых революцией стоять на малых, почти незаметных постах, но всегда ведущих к гибели» (134). Пишет во второй половине 20-х о революционных событиях 1905-1907 годов, с 1923 года будучи сторонником Левой оппозиции в ВКП(б). Здесь не может не возникнуть параллель между описываемыми им событиями и обстоятельствами той реальности, в которой нашёл себя Воронский в 20-х. Не случайно и Варлам Шаламов, с большим уважением относившийся к Воронскому, знавший его лично, пишет: «Так называемая оппозиция, молодое подполье, в первую очередь нуждалось в самых популярных брошюрах с изложением элементарных правил конспирации».

В уста Валентина (то есть, по сути, самого себя) автор вкладывает следующие слова:

« — Иногда мне кажется... происходит социальный отбор не лучших, а самых худших: тупиц, тунеядцев, трусов, жалких тварей, свиных рыл. Если бы можно было подсчитать, сколько преждевременно сошло в могилы, сколько замучено таких людей, ну, за одно последнее тысячелетие, — какой бы запросец, какой бы счётик получился! Лучшие гибнут в поисках справедливой, прекрасной жизни, за каждый поступательный шаг платят драгоценной кровью своей, а худшие пользуются достигнутым — сидят до поры до времени тихохонько в укромных уголках, высматривают, выслушивают, и в нужное время, когда всё укладывается, когда минуют опасности, незаметно выползают, пристраиваются, да ещё подсмеиваются над безрассудными чудаками. Все лучшие, отважные, честные, смелые — обречённые... Да... кто взвесит, кто исчислит самозабвенные, страшные жертвы, кто воздаст за них! Я знаю, будет время; вспомянут о них, вспомянут и... забудут. “И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть”. Я — за эту младую жизнь, за это грядущее, но не останется ли и тогда слишком много тупорылых, которым всё равно, были ли неисчислимые жертвы, сколь они многочисленны и не слишком ли дорогой ценой достаётся эта младая жизнь? Шопенгауэр где-то заметил, что наслаждение и удовольствие, получаемые львом, когда он терзает живую овцу, куда менее значительны, чем мучения, испытываемые этой несчастной овцой. Иногда эта младая жизнь, во имя которой принесены и приносятся дымящиеся кровью гекатомбы, мне кажется таким львом-пожирателем. Эх, чего я не видал за эти годы! Как будто весь мир лежит в скорбях и муках мученических!..» (312-313).

По мнению Шаламова, Воронский хотел решить задачу «...быстро написать катехизис подпольщика, где читающий мог научиться элементарным правилам конспирации, поведению на допросах». Усомниться в обоснованности таких мыслей крайне трудно. Печальная ирония истории: рассказ о борьбе с обстоятельствами жизни, с собственными страхами, сомнениями и представлениями о жизни, с общим врагом и с личным, — может стать настольной книгой «молодых подпольщиков тех дней», антисталинских оппозиционеров конца 20-х годов — в стране, созданной Сашами и Валентинами.

У Джорджа Оруэлла есть интересное высказывание: «Лучшие книги говорят тебе то, что ты уже сам знаешь». В этом смысле мне особенно отрадно было читать о том, как сама жизнь сталкивала Воронского с подлинной иллюстрацией, возможно, уже избитого, усечённого, но неоспоримого ни сейчас, ни тогда, марксова тезиса о том, что [общественное] бытие определяет сознание. Вот отрывок из разговора тогдашних «коммунаров», вчерашних бурсаков, с более опытными товарищами — рабочими:

«Мы, недавние бурсаки, любили заниматься “проклятыми” вопросами. Мы спорили и рассуждали о смысле человеческой жизни и всего мироздания, о границах познания, о дарвинизме и витализме, о назначении страдания. Обуреваемые сомнениями и «запросами», мы с первых же встреч с Яном и Жоржем попытались и их втянуть в круг наших умствований. К нашему удивлению, Ян отнёсся ко всем этим вопросам с полнейшим и оскорбительнейшим равнодушием <…>
— Слушаю я вас и не понимаю, ей-ей. Одна интеллигентщина. От праздной жизни всё это. Много тут лишнего. Сидят и рассусоливают, а тут тебя за голые пятки хватают. Нет, вот нас жмали, жмут и будут жмать — это я очень хорошо понимаю! Зубы заговаривают…
<...> Для нас мировые загадки являлись во многом упражнением ума, интересными ребусами, задачами со многими неизвестными. Ян привык к действию. Он никогда не был благоговейным созерцателем вселенной, любителем истины ради истины. Ян сознавал: нужно знание, много знаний, дабы перекроить мир, но он никогда не забывал, что знания нужны ему как инструмент при работе». (59-60)

В третьей, последней части книги, описывающей жизнь главного героя после возвращения из ссылки, его московские мытарства и самоотверженную организационную деятельность в рабочих и молодёжных кружках Саратова в атмосфере всеобщего страха, презрения и отвращения к 1905 году с его надеждами, реакционного разгула, Воронский рассказывает о разном отношении к марксистской теории у курсистов, студентов — и у рабочих.

«Беседуя с рабочими, я невольно подчинялся их человечной, простой и деловой обстановке. В их вопросах, замечаниях не содержалось ни скрытых мыслей, ни желания показать своё личное. Я заметил, что [их] ...теория сама по себе не занимала. Важным и нужным им казались люди и отношения между людьми. Они шли от человека к идеям, мы же, наоборот, — от идеи к человеку. Истина для них не имела самостоятельной ценности, они рассматривали её как необходимое, но подсобное орудие. Почему? Я отвечал себе: потому, что они были люди постоянного физического, упорного общественного труда.
И ещё я увидел одно, находясь среди них. Когда я размышлял, когда я читал о будущем, о социализме, о нашей победе, я больше мечтал обо всём этом. Мои же слушатели не были склонны к мечтаниям. Они подробно расспрашивали, как, на каких началах при социализме будут управлять производством, в каком смысле надо понимать уничтожение денег и новую организацию обмена. И здесь социализм для них служил лишь рабочим орудием» (415-416).

Хочется отдельно упомянуть по-настоящему страшные описания пересыльных тюрем, которые Воронскому приходилось видеть на пути в ссылку.

По словам С. Соловьёва, дореволюционные тюрьмы «...некоторые современные журналисты и историки тщатся представить чуть ли не курортом» (19). С этим сложно спорить... Казалось бы, одного здравого смысла может хватить, чтобы понять, что это было не так, но благодаря оголтелому мифотворчеству «перестройки» и, конечно, потугам современной массовой культуры, жуть, мерзость и всё отчаяние мест заключения ассоциируется в основном со сталинской лагерной системой. Пожалуй, самые известные дореволюционные произведения, где затрагивается тема «расчеловечивания» (Шаламов) в условиях заключения — это «Записки из мёртвого дома» Достоевского и «Остров Сахалин» Чехова. Строки Воронского, посвящённые тому ужасу тюрьмы и этапов, что он успел испытать и увидеть, не уступают по силе классикам XIX в., да и тому же Шаламову.

Один из самых ярких и страшных отрывков книги стоит процитировать полностью.

«Пересыльным отводились самые сырые, подвальные помещения. Их кормили остатками и без того скудного арестантского котла, ими помыкали, их морозили, били, убивали. В тёмных, в пропахших человеческим калом и мочой, махоркой, ножным потом, таящих в себе полчища клопов длинных камерах, на нарах, под нарами, на мокром, загаженном полу копошились воры, убийцы, громилы, насильники, жулики, политики, оборванные, обовшивевшие, покрытые коростой, экземой, нарывами, чирьями, изъеденные сифилисом, чахоткой, цингой, ревматизмами, умирали от тифа, от дизентерии и других тюремных бичей; камеры переполнялись в три, в четыре, в пять раз против нормы. В спёртом, в закисшем воздухе глухо звучала мерзостная ругань, орали песни, играли в карты, дрались, охальничали, чавкали хлеб, стонали, хохотали, кашляли, свистели, гикали. Какой-нибудь случайно попавший “за бесписьменность” (беспаспортный) новичок, ошеломлённый этими недрами тюремного быта, с недоумением, с ужасом останавливался у входа, не зная, что делать с собой, куда шагнуть, к кому пристать. Его мигом окружала орава с покойницкими, озорными, хитрыми лицами; услужливо и угодливо поддакивая, его вели к нарам; предлагали лучшие места, чай, вступали в приятельские беседы, выражали сочувствие, советовали. Новичок успокаивался, с доверием расспрашивал, как ему быть, благодарил. Спустя десять-пятнадцать минут он сидел с вывороченными, с вырезанными карманами, без шапки, его бельё в узелке уже делили поспешно где-нибудь в углу камеры, присевши на корточки, ссорясь и глумясь. Нередко он плакал, над ним потешались.
В этапках я увидел последнее падение человека, позор его и потерю им своего образа. Во Владимирской пересыльной тюрьме под нарами, на которых я спал, занимал место малый лет девятнадцати, с синим лицом удавленника, пучеглазый, с отвислыми слюнявыми губами, одетый в овчинный полушубок, кишевший паразитами. Его звали Марусей: он торговал собой, зазывая ночами арестантов под нары. За “ласки” ему платили гривенниками, махоркой, чаем, сахаром, побоями. Днём он кокетничал. Это было отвратительно. Он по-женски расслабленно вихлял бедрами, заворачивал кверху полушубок, складывал “сердечком” губы, “делал глазки”, смотрел в зеркальце, немного больше медного пятака, слюнявил нечистую ладонь, чтобы пригладить свалявшиеся войлоком волосы. К нему относились с гадливым презрением, но его халатом накрывались многие.
Недавний его соперник по ремеслу, молодой парень с кривыми ногами и руками, лежал больным. К нему нельзя было приблизиться, до тошноты пахло калом: торговля собой довела его до того, что заднепроходная кишка у него ослабела, он постоянно испражнялся. Его пинали ногами, плевали ему в лицо, требовали от надзирателя убрать его в больницу. Он мычал, плакал, бредил по ночам, но чаще лежал с тупым и покорным видом животного, заживо сгнивая и разлагаясь» (179-180).

Тюремному заключению и жизни в ссылке посвящена вторая часть книги. Её, в общем-то, можно читать как отдельное произведение, невероятно красочное и интересное. С юмором, с горечью, с яростью описывает Воронский путь под конвоем, быт и нравы архангельских поморов, суровую, неуступчивую красоту северной природы, взаимоотношения ссыльных — всего, разумеется, не перескажешь.

* * *

«Личные качества Воронского — бессребреник, принципиальный, скромный в высшей степени — иллюстрированы по рассказам Крупской, Ленина. Воронский стал близким личным другом Ленина, бывавшим в Горках в те последние месяцы 1923 года, когда Ленин уже лишился речи», — пишет Варлам Шаламов. В связи с этими, достоверно известными фактами биографии Воронского, отдельный интерес представляют фрагменты книги, посвящённые Владимиру Ильичу Ленину. Воронский пишет о том, как они с Валентином впервые увидели и услышали Ленина в Санкт-Петербурге, на одном из собраний в зале Вольно-экономического общества, где, после ораторов, выступавших «по-обычному», «...на кафедру уверенно и быстро взошел плотный человек среднего роста в коротком пиджаке» (123).

«Он почти не стоял на месте. Он подходил к барьеру, наклонялся вперёд, засовывал пальцы за жилет, быстрым движением откидывался назад, отступал, вновь приближался, он почти бегал на пространстве двух-трёх шагов. Он картавил, его голос шёл из нутра, исподу, верней — он говорил всем своим существом, каждым поворотом головы, каждым взглядом. Тогда-то впервые и на всю жизнь я почувствовал, что пред нами главный вожак революции, её ум, сердце и воля. В тяжёлые годы упадка, скитаний, предательств и измен, горьких сомнений и одиночества, усталости и затравленности он всегда был со мной, предо мной. Да, плохо, нехорошо, не под силу, но есть Ленин. А что сказал бы на это Ленин? Нет, Ленину это не пришлось бы по вкусу, он осудил бы. Неудача, но с нами Ленин. Я проверял им свои мысли, чувства, свои недоумения. Никто из людей в моей жизни так много не значил, ни о ком я так часто не вспоминал, как о нём, об этом человеке с песочным лицом, с татарским разрезом глаз — один из них он хитро и насмешливо щурил.
В зале было тихо. Ленин убеждал и приказывал. Он защищался и нападал. Казалось, он бросал в толпу горячие, круглые камни. Почему-то слова его окрашивались жарким красным цветом. Он умел убеждать, как адвокат, но ещё больше он убеждал, подчиняя слушателей своему хотению и тем, что он не сомневался» (123-124).

В предисловии С. Соловьёв пишет, что в 1970 году, готовя новое издание книги (впервые после расстрела, после войны, через пятнадцать лет после реабилитации — замечает Шаламов), сотрудники Института марксизма-ленинизма сочли фрагменты о Ленине, о его «мотивах поведения» и о деятельности во время Пражской конференции слишком фамильярными. Но «За живой и мёртвой водой» писал современник Ленина, его знакомый, действительно близко знакомый человек, участник упомянутой конференции, а некий научный работник ставит ему в вину по сути слишком живое описание Ленина.

Примеров подобного представления Ленина как не только невероятно умного, но и по-настоящему харизматичного, прямо-таки зажигательного человека со своими особенностями, которые могут быть и забавными, и трогательными, и порой отталкивающими, живых штрихов к его личности, которых не признавали заказчики официальных, «вождистских» кино- и литературных портретов, можно найти не так уж много. Фильмы «Шестое июля», «На одной планете», «Ленин в Польше», пьесы Михаила Шатрова... Это неполный список, только примеры, но и полный он невелик.

Образ Ленина, очищенный от какой бы то ни было идеологической шелухи, особо не нужен и теперь. Подтверждением тому может служить обилие положительных отзывов на новую биографию Ильича, написанную Львом Данилкиным. В год столетия Октября она принесла автору премию «Большая книга». В заслугу себе Данилкин ставил именно попытку показать Ленина настоящим, живым человеком, гениальным смертным, не святым без личности, но гениальным смертным.

Я уже упоминала о том, что «За живой и мёртвой водой» — произведение... живое. Это не мертворождённое дитя какой-либо идеологии, а искренний рассказ о становлении революционера, о его радостях и заботах, о людях, о времени. Проблема в том, что у тех, кто считает своё мировоззрение «положением над схваткой», может возникнуть соблазн сравнивать книги условных Воронского и Данилкина и находить в них общее — незаштампованность, например.

Почему это проблема?

У Данилкина Ленин взят только как пример яркого персонажа, с которым можно играть в бесконечные литературные игры, тужась вписать его в мыслительную систему т.н. миллениалов.

Находятся люди, которые говорят, что вообще-то работа Данилкина ценна. Дескать, он действительно считает Ленина выдающимся деятелем, признаёт объективные причины революций 1917 года, он может помочь осознать, что революции не происходят по зловещей воле маньяков, киборгов или беспринципных наймитов. Говорят, что люди левых взглядов просто привыкли к академическим «кирпичам», просто не могут пересмотреть своё мнение по поводу «канонов» изображения хоть Ленина, хоть Троцкого, или событий Гражданской войны — чего бы то ни было. Что «никто» уже не делит личностей «хороших» и «плохих», что постмодерн справедливо выбросил всякие лекала на помойку, и это замечательно. Что историю теперь изучают по-новому, с помощью «Дилетанта» и «Арзамаса», Youtube и Telegram, и это замечательно. Что данилкинская книга про Ленина — это на самом деле книга «про нас», про «наше общество».

Нет. Это эквилибристика с расчётом на определённую аудиторию. (Подробнее от этом см. нашу с Д. Субботиным рецензию на неё.)

«За живой и мёртвой водой» — вот книга и про Ленина, и про нас.

От чтения её получаешь огромное удовольствие — если привык работать над текстом.

Не изображать из себя соавтора писателя, не высасывать смыслы из откровенных издёвок над несведущими, не блаженно улыбаться, выхватывая из текста взглядом очередной мем или копипасту, которую мозгу и перерабатывать не надо, — а именно работать, сосредотачиваясь на обстоятельствах, именах, мыслях и стиле их изложения. Если такая работа читателю непривычна, то в процессе чтения Воронского порой будет трудно. И скучно.

Воронскому принципиально чужд сам принцип обхаживания вкусов чётко намеченной аудитории, которому только и следует Данилкин, несмотря на все разговоры о других задачах. Воронский хорошо понимает, что задача настоящего произведения — помочь читателю возвыситься над собой. Книга его тем актуальнее, что показывает, как на самом деле надо «общаться с текстом», чтобы начать лучше разбираться и в описываемых событиях, и в психологии их участников, и в самом себе.

Эта книга — не развлечение, хоть и написана прекрасно. Эта книга — не постмодернистский текст, хоть и даёт читателю возможность побыть совсем рядом с главными героями (героем!), поспорить вместе с ними (с ним!). Именно поэтому её никак нельзя называть «мастридом» (см. начало рецензии).

В 1928 году Александр Константинович написал замечательную статью «Искусство видеть мир (О новом реализме)», в которой говорил об объективном назначении искусства в жизни человека, выразил свои замечания и надежды относительно молодой советской литературы (https://scepsis.net/library/id_156.html). Я хочу процитировать отрывок из этой статьи, исчерпывающе резюмирующий моё впечатление от самого главного его произведения:

«Способность человека, художника перевоплощаться, т. е. отказываться на миг от себя и жить жизнью других людей, жизнью мира, — возвращает мир себе, делает его прекрасным, независимо от нас.
Утверждают, что такие состояния, являясь созерцательными, они якобы пассивны и потому для художника нашего времени, для людей, переустраивающих жизнь, несвоевременны. Это очень ошибочные утверждения. Они ошибочны потому, что на самом деле речь идет об очень сложных творческих чувствах. Они не созерцательны, так как художник в эти моменты делает свои лучшие открытия для нас мира, снимает с него покровы; они были бы пассивными, если бы он ограничивался простыми описаниями, фотографированием действительности, но мы говорим о совершенно иных отношениях к миру.
Художественный образ — образ синтетический. Он создается особым творческим усилием, но в известном соответствии с действительностью. Действительность нельзя игнорировать, человек не может отнестись к ней с безразличием. Он творит “вторую природу”, но если он будет творить ее, не сообразуясь с реально данным нам миром, он возведет лишь одну вавилонскую башню».

Воронский надеялся, что новые поколения разрушат эту самую башню.

Имя
Email
Отзыв
 
Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
«Валерий Легасов: Высвечено Чернобылем. История Чернобыльской катастрофы в записях академика Легасова и современной интерпретации» (М.: АСТ, 2020)
Александр Воронский
«За живой и мёртвой водой»
«“Закон сопротивления распаду”». Сборник шаламовской конференции — 2017
 
 
Кто нужен «Скепсису»?