Следите за нашими новостями!
 
 
Наш сайт подключен к Orphus.
Если вы заметили опечатку, выделите слово и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
 


Кто такой белый офицер?

— Тафа-лафа, а что бормочет, ничего не разберёшь, — говорил солдат, передразнивая отъехавшего генерала. — Расстрелял бы я их, подлецов!
Л.Н. Толстой. «Война и мир»
И как не приходит в голову этим господам, — писал он в одной из своих статей, — что их морда слеплена из той же самой глины, что и солдатская, и что если солдат об этом догадается, то нехорошо будет.
Генерал-адъютант М. И. Драгомиров

Введение

Исторических споров нет. Все споры «об истории» на самом деле являются дискуссиями о текущем положении дел в обществе. Научные сотрудники российских вузов и исследовательских центров распадаются на явные или неявные политические группы, и ещё больше это относится к деятелям «культуры» и подпевалам-журналистам. Несмотря на то, что в последние годы правительство предпринимало чахлые попытки занять «примиренческую» позицию в оценке событий 1917–1920 годов[1], многие представители наших «верхов» стоят горой за белых. Так повелось, что вздохи и плачи этой публики раздаются перед двумя образáми — прекрасной России, которую мы потеряли, и её последнего защитника — белого офицера. Последний, в глазах почитателей, не в пример большевикам, отличается благородством нравов, чистотой помыслов и олицетворяет все самые лучшие проявления старого мира, разрушенного революционной смутой. Случайные споры между условными патриотами и условными либералами о том, кто принёс России больше зла/добра, общей картины не меняют; наша власть беспрестанно с самого 1991 (а то и с 1985) года ведёт открытую контрреволюционную идеологическую войну против большевиков. Мы в этой войне занимаем очевидную для читателя сторону, а потому будем давать отпор вражеской пропаганде.

Правящий класс внедряет идеализированный образ белогвардейца в массовое сознание через масскульт и прежде всего через кино. Что же это за образ? Белый офицер — благородный воин, этакий герой рыцарских романов, он борется за высокую идею, искренне в неё верит и в итоге неизбежно погибает или покидает любимую родину со столь же неизбежно высоко поднятой головой. Иногда, как в фильме 2016-го года «Герой» с поп-исполнителем Дмитрием Биланом в главной роли, режиссёры изображают торжество исторической правды спустя поколения. Новая Россия смыкается с Россией погибшей, белая кость сияет благородством.

Этот полированный образ был закреплен такими кинотворениями, как «Адмирал», «Жила-была одна баба», «Господа офицеры», «Исаев», «Герой», «Белая гвардия», «Доктор Живаго» и др. (и это только наиболее заметные и крупнобюджетные картины). При этом, мы убеждены, истоки изображения царского офицера в «белом», т.е. очищенном, благородном виде можно найти и в советском кинематографе[2].

Один из главных ревнителей офицерской чести в современном русском кино Никита Михалков закрепил за собой негласное место главного кинопропагандиста буржуазной России. В 2014 году по мотивам произведений Ивана Бунина он выпустил фильм «Солнечный удар», воплотивший в себе все псевдоинтеллектуальные штампы о белых офицерах. Офицеры в фильме носят форму даже после поражения, находясь в фильтрационном лагере; они стройны, подтянуты (только у полковника живот — но на то он и полковник!), по-молодецки удалы, «породисты»; способны всю войну таскать с собой в чемодане отцовскую коллекцию папирос, стереть руки в кровь, но ни разу к ней не притронуться; они обращаются друг к другу на «вы»; они, наконец, даже страдают от собственного «сверхгуманного» благородства, помешавшего им уничтожить революционеров ещё в 1905 году. И вот этих-то замечательных людей уничтожили бесноватые большевики. Их образ безумцев, жаждущих крови, за постсоветское время в одном только массовом кинематографе успел стать известным штампом.

Почему же, по мнению режиссеров и пропагандистов, кроваво-красный большевистский режим колоннами истреблял этих благородных людей? Да потому, что большевики, известное дело, — национальные предатели[3]. Участие большевиков в Гражданской войне заведомо нелегитимно с точки зрения нынешнего режима, ведь они выступали против «государства», в то время как белые государству служили в качестве кадровых военных. На этом основании и насилие, ими осуществляемое, было не подлым, беззаконным, а вполне обоснованным и необходимым; белые — военные, им по закону можно убивать. Поэтому они как бы ни в чём не виноваты, а вот большевики учинили размашистый красный террор, потому что злодеи. Белого террора — то есть массовых и систематических насильственных актов, направленных против классовых и политических противников — с точки зрения современных политиков, публицистов и «историков» как будто бы не было.

Главными изобличителями красного террора является либеральная часть политической и экономической «элиты», ответственная за гайдарочубайсовские «экономические» опыты, загнавшие десятки миллионов людей в нищету, а миллионы — в могилы, а также за разгул бандитизма, войны в Чечне и прочие «побочные» эффекты перехода к рынку. С этой помощью замазывается классовая позиция по отношению к насилию: террору во имя освобождения труда — нет; во имя освобождения капитала — да.

Такая идеологическая установка сопровождается беззастенчивым отбеливанием белых и белого террора. Встречаются разные заключения: 1) белого террора не было вовсе; 2) белый террор был, но в сравнении с красным — ничтожных масштабов; 3) в развитие этой мысли иные утверждают, что белый террор — это серия эксцессов, случайностей (у этих же людей нередко и нацизм с холокостом — «перегибы на местах», а национал-социализм нормальная идеология).

Как с этим спорить? 1) Никак, с дураками спорить не надо, их надо пожалеть. 2) Можно составить для себя картину масштаба белого террора, чтобы развеять сомнения. Литературы много, хотя систематической — мало. Никаких внятных цифр нет, и установить точное число жертв, наверное, невозможно. Но сформировать представление читателю вполне по силам. Отсылаем всех заинтересованных к книге Ильи Ратьковского «Хроники белого террора», в которой он собрал воедино многие доступные в популярных источниках сообщения о белом терроре и расположил их в хронологическом порядке. По прочтении этого колоссального труда становится ясно, что белые грабили, убивали, насиловали и пытали людей день за днём в течение многих лет по всей России. 3) Наконец, можно оспорить саму логику «эксцессного» характера белого террора, и тут есть два пути.

Первый путь — формальный и юридический. Излюбленный аргумент сторонников белых — это отсутствие «закона» о белом терроре и призывов — в речах или текстах вождей белых армий — к истреблению противника по социальному признаку. Когда говорят о красном терроре, то неизменно обращаются к декрету от 5 сентября 1918 года. У белых такого единого закона не было — хотя и у большевиков принятие этого декрета не означало упорядочивание террора в тот же день, декрет был скорее декларацией, жестом, попыткой привнести порядок в многочисленные расправы, учиняемые населением над офицерами, аристократами, чиновниками и буржуазией.

Второй путь — историко-социологический. Он заключается в том, чтобы показать: белые были изначально и структурно предрасположены к осуществлению массовых насильственных мер против разных классов и политических сил российского общества. Мы пойдём по этому пути, но коснемся также и вопросов о законодательной базе белого террора и о его масштабах.

* * *

Для начала необходимо обозначить теоретическую рамку. Главным теоретическим инструментом для нас является концепция авторитарного характера Эриха Фромма. Прежде всего — модель фашизма, изложенная им в книге «Бегство от свободы». Здесь может возникнуть вопрос, а почему именно эта книга, почему, например, не работа Адорно «Исследование авторитарной личности»? Надо понимать, что Адорно писал свою книгу на материале американских буржуазных пригородов образца 1950-х годов, его задачей было показать, что американское общество, в котором он жил, чревато фашизмом, несмотря на то, что США воевали против нацистской Германии. Он организовал масштабные эмпирические обследования — анкетирование и интервьюирование большого количества людей, вывел шкалу авторитарного индивида, обозначил ряд «признаков». Труд Фромма носит более философско-исторический характер. Это скорее пространное эссе, в котором, однако, автор не только рассказал историю становления буржуазной субъективности в Новое время, но и связал её с приходом нацистов к власти в Германии. Адорно работал с большим массивом данных, и потому его тексты кажутся более предпочтительными для позитивистов; а Фромм вынужден был готовить свое исследование на основании исторических источников и собственного психоаналитического опыта, т.е. открытых и в некотором роде обрывочных данных. Проанализированные Фроммом исторические условия Германии 1930-х ближе к российским реалиям 1917–1922 годов чем пригороды Сан-Франциско образца 1950-х, попавшие в фокус исследований Адорно. В данном тексте мы не анализируем наших современников и не проводим анкетирований усилиями большого коллектива. Мы пользуемся источниками, дошедшими до нас случайным образом — написанными и опубликованными воспоминаниями белых. Обратиться напрямую к участникам событий и «спровоцировать» их на искомые ответы у нас возможности нет, а потому необходимо обращаться к мемуарной литературе, находя в ней свидетельства авторитарного характера и восстанавливая логику мышления белого офицерства.

Фромм начинает своё повествование с довольно-таки общей философской проблематики. Он исследует одиночество. Фромм пишет о сложном положении человека в мире: выйдя из «естественного» состояния, из природы, он столкнулся с необходимостью принимать самостоятельные решения, оказался с миром один на один. Это тяжёлое переживание. В течение большей части человеческой истории эту проблему для большинства людей решали герметичные социальные структуры — семьи, роды, сословия, религиозной общины и т.п. Они создавали жёсткие рамки поведения и ценностей. Капитализм положил этому конец и высвободил личность. Однако он же, помимо прокладывания путей для формирования индивидуальности и развития производительных сил, привёл к невиданному в истории отчуждению человека: индивид, лишённый «природных» уз со средневековой общиной, его единственным микрокосмом, оказался один на один с холодным и пугающим миром, царством счёта и буржуазной рациональности[4]. Но вместо того, чтобы двинуться вперёд, к обретению своей свободы и ответственности, человек эпохи капитализма мечтал упасть назад, в мир расчерченного порядка. Человек был одинок, и опыт одиночества был и остаётся травмирующим[5].

И поэтому стали расти социальные структуры-заместители (семья уменьшенного типа, нация, да и та же религия никуда не делась), дающие человеку ощущение гармонии, пусть и ложной. Человек был готов в них раствориться и избавиться от экзистенциальной ответственности и необходимости делать выбор, лишь бы заглушить тревогу. Этим структурам можно «передать» своё Я, не задумываясь о моральности выбора. Именно это Фромм и назвал «бегством от свободы».

Человек, бегущий от себя и своей свободы, например, с радостью принимает крайний национализм. В воображённой нации можно раствориться, успокоиться, её «объективные» характеристики можно применить к себе, объяснять своё Я тем, что на роду написано быть частью целого. То же относится ко всей идеологической линейке консерватизма — семье, корпорации, государству, армии. Ты не сам решаешь, как поступить в той или иной ситуации — за тебя уже решило государство, семья или бог. Все эти формы скованы идеей порядка. Порядок — мерило благопристойности в буржуазном обществе, поскольку апеллирует к экзистенциальному расколу в человеке и реакционной мечте остановить перемены и саму историю.

В этой связи формируется особый тип социального характера — авторитарный, садомазохистский, наиболее пригодный для функционирования в буржуазном обществе. Такое сознание стремится подчинять других, но с радостью подчиняется и само[6]. Эти на первый взгляд взаимоисключающие характеристики органично уживаются в человеке, ведь они указывают на укоренённость в иерархической структуре, вовлечённость в отношения власти и подавления. Не случайно пошлая армейская мудрость гласит: «кто не умеет подчиняться, тот не сможет стать хорошим командиром».

Личность с авторитарным характером склонна возвеличивать внешнюю силу, будь то судьба, экономические законы, божья воля или начальский приказ[7]. Опираясь на такую силу, носитель авторитарного сознания освобождается от груза личной ответственности за свои — или других людей — действия, и если вспыхивает война, то виной тому оказываются не совокупность действий конкретных людей, а слепой рок, которому нужно безропотно повиноваться; можно сокрушаться и возмущаться выпавшей долей, но идти против — нельзя.

Для людей с авторитарным сознанием идея иерархии носит характер культа. Фромм пишет:

«Мир для него состоит из людей, имеющих или не имеющих силу и власть, то есть из высших и низших. Садистско-мазохистские стремления приводят его к тому, что он способен только к господству или к подчинению; он не может испытывать солидарности. Любые различия — будь то пол или раса — для него обязательно являются признаками превосходства или неполноценности. Различие, которое не имело бы такого смысла, для него просто невообразимо»[8].

Идеальный мир для людей с авторитарным сознанием — это мир бездушно «упорядоченный», где каждый знает своё место и не «дёргается». Упорядоченный в данном случае не означает разумный или рациональный. Ни в коем в случае! Напротив — безумие вполне принимается сознанием эпохи капитализма, покуда оно получает одобрение «свыше» и находит своё место в «порядке» вещей (мы думаем, что читатель сталкивался с глубоко мещанской мудростью: каждый должен заниматься своим делом; это тоже самое).

Чувство порядка, на который только и можно положиться в непредсказуемом мире, нередко персонифицируется в конкретной фигуре — царя, вождя, военачальника, которые в нужный момент явятся и наведут порядок[9]. Индивид авторитарного склада не способен к научному анализу, примитивные мифологизированные картины мира для него предпочтительнее научных концепций. Сложная мысль — главный враг мелкого буржуа и тем более офицера. Окружающая реальность из соотношения разнонаправленных начал упрощается до максимально примитивизированной модели[10]. Не удивительно, что такое сознание склонно ко всякого рода религиозности и мистике.

Фромм отмечает, что «авторитарная личность преклоняется перед прошлым: что было — будет вечно; хотеть чего-то такого, чего не было раньше, работать во имя нового — это или безумие, или преступление»[11]. И это тоже логично: прошлое для авторитарного сознания — неизменно, оно представляет собой застывший порядок, потому что туда нельзя вернуться и что-то убрать или добавить. «Раньше» всегда было лучше.

Такое сознание обретает иллюзорные покой и гармонию в косных социальных структурах и идеологиях, и самое ужасное, что может случиться, — это разрушение таких структур, покушение на них. Стоит укоренившемуся порядку подвергнуться нападкам, а тем более рухнуть, как авторитарное сознание в приступе истерики рвётся уничтожить мир вокруг себя[12].

Фромм опирался на анализ процесса прихода нацистов к власти в Германии 1930-х годов. Мелкая и средняя буржуазия, сбитая с ног экономическими неурядицами 1920–30-х, офицерство, чувствовавшее себя обиженным и оскорблённым итогами Первой мировой войны, — все они с радостью поддержали нацистов, обещавших «поднять» Германию с колен и отомстить за проигрыш в войне. На самом деле, как показал Фромм, эти люди были глубоко задеты тем, что общество не признавало их мнимые заслуги, что они, бывшие респектабельные господа, вдруг обеднели или вернулись с фронта и поняли, что они никто, и даже «своему» государству, ради которого шли на бойню, они не нужны. Оказалось, что военные находятся примерно на одном уровне с «ленивыми рабочими», с неудачниками, которых так презирали. Почва ушла у них из-под ног, а «порядок» истаял. Затаённая обида и привела их в логово Гитлера. Как писал сам Фромм:

«Вернувшиеся с войны считали, что они заслужили лучшую участь, нежели та, что досталась на их долю. Особенно это относилось к массе молодых офицеров, которые за несколько лет привыкли командовать и ощущали власть как нечто естественное; они не могли примириться с положением мелких служащих или коммивояжеров»[13].

Эти озверевшие люди стали топливом будущей Второй мировой войны и сопутствовавших ей ужасов. Конечно, мы понимаем, что причин для прихода фашистов к власти в разных странах было много, но здесь нас интересует социально-психологический портрет тех, кто составлял его хребет.

Однако прежде, чем переходить к эмпирической части, необходимо перевести Фромма на язык микросоциологии. Как мы отмечали выше, Фромм написал философско-историческое эссе. Очень верное и глубокое, очень конкретное, поскольку он основывался на собственном опыте психоаналитика. Но как перевести философско-психологические вопросы одиночества и авторитарного сознания на язык эмпирических категорий? Как описать эти проблемы в их конкретности? Здесь нам помогут идеи Сартра:

«“связь с группой” есть реальность, которая переживается сама по себе и обладает особой действенностью. Так, в приведённом нами примере она, без сомнения, помещается, подобно экрану, между индивидуумом и общими интересами его класса»[14].

Между классом и индивидом, согласно Сартру, помещается тотальность группы, которая и структурирует повседневность индивида. Мало изучить отдельного индивида, как недостаточно и общего знания о структуре и положения общественного класса (или другой большой группы). Необходимо охватить и средний уровень социальности, взаимодействие человека в малой группе. Этим занимается микросоциология, которой призывает воспользоваться Сартр[15]. И мы, следуя этому совету, обратимся к теориям Рэндалла Коллинза о микросоциальном взаимодействии и социологии эмоций.

Коллинз занимался исследованием малых и средних групп и групповой динамики, межличностного взаимодействия. Не углубляясь в хитросплетения его концепции, отметим, что, согласно Коллинзу, залогом «успешной» группы можно считать такое взаимодействие её членов, которое производит (позитивную) эмоциональную энергию, обеспечивает солидарность (чувство локтя) между участниками.

Основной инструмент производства эмоциональной энергии — это ритуалы, под которыми Коллинз понимает повторяющиеся действия с общим фокусом внимания — и совсем не обязательно религиозного характера. Успешный ритуал, в котором участвуют все члены группы, производит высокий уровень эмоциональной энергии, укрепляя групповую солидарность и наделяя членов группы позитивными эмоциями и ощущением стабильности — и порядка, добавим мы, опираясь на Фромма. Такой ритуал приносит радость и определяет критерии хорошего и плохого для членов группы[16].

Поскольку, согласно Коллинзу, ритуалы не могут длиться постоянно, без перерывов, но потребность в чувстве солидарности сохраняется у членов группы перманентно, то появляются сакральные объекты, которые как бы наполняются эмоциональной энергией и служат символами, воплощением группового единства и солидарности. Нередко — это вполне осязаемые материальные объекты: флаги, знамёна, награды, ордена, погоны.

Логика Коллинза в нашем изложении довольно проста и бесхитростна (за деталями и глубиной мы отсылаем к книгам автора). В отличие от построений Фромма, в схеме Коллинза присутствует изрядная доля морального релятивизма. Он не проводит различий между организациями «плохими» и «хорошими», не вводит критериев прогрессивного и реакционного, что важно для Фромма. Теоретическая конструкция Коллинза «механистична» и статична. Она описывает замкнутый постоянно воспроизводящий процесс групповой эмоциональной работы, никоим образом его не оценивая, и с этой точки зрения получается, что процессы в условно фашистской организации, кружке авиаконструкторов и левом кружке ничем друг от друга не отличаются. Мы не будем сейчас оценивать или опровергать правомерность подобного подхода. Отметим, что для наших текущих целей подобная «механистичность» обоснована и достаточна — она вполне подходит для анализа армейских структур, и особенно офицерства[17].

Теория Коллинза позволяет лучше понять устройство офицерского корпуса. Офицеры искусственно ограждаются от остального общества, составляют коллектив не вполне добровольно, и функционирует этот коллектив по строго очерченным правилам и с ограниченным правом выхода. Коллинз называет военных «насильственной элитой»: их «работа» связана со смертью, их намеренно готовят для того, чтобы убивать других людей. Согласно Коллинзу, насилие становится возможным тогда, когда внутри группы существует крепкая сплочённость и убеждённость в необходимости таких действий. Это обуславливает задачу тщательной выковки внутригруппового эмоционального единства.

Коллинз пишет, что в армии (и шире — в любой бюрократической организации) ритуалом может быть приказ[18], обеспечивающий общий фокус внимания и коллективную эмоцию. Есть те, кто приказ отдаёт, и те, кто его выполняют. Отдающие приказ становятся нередко «садомазохистскими личностями» (sado-masochistic personalities)[19], пишет Коллинз, сходясь в использовании подобной формулировки с Фроммом.

В этих отношениях власти присутствуют и сакральные объекты; в армии это, например, полковые знамёна, флаги, знаки отличия — погоны, форма. Эти предметы не дают забыть о принадлежности к группе даже в короткие промежутки свободного времени.

В обывательском языке встречаются штампы «офицерской чести» или «чести полка». Однако реальная офицерская честь не предполагает защиты больных, старых, немощных — хотя это не возбраняется по случаю. Офицерская (полковая) честь служит одной цели: маркировать сплочённость группы или корпорации в противовес окружающей действительности. Честь — это нематериальные «погоны»; она нужна для того, чтобы провести границу между «элитой» и всеми прочими и внутреннее сплотить «элиту», обеспечив сродство между её членами. «Элита», т.е. офицеры, является таковой, потому что они не просто вовлечены в «индустрию насилия», а стоят у её руля. Для этого их и вырывают из общества и пропускают через многолетнюю подготовку и муштру, внушая мысль, что они особенные, не такие, как все, и что поэтому дозволено им больше. Их миссия — руководить массовым насилием во имя «высших», «общественных» интересов, потому-то они и возвышаются над обществом.

Исторические дуэли среди аристократов, согласно Коллинзу, служили именно этой цели: не столько утвердить своё превосходства над случайным оппонентом, сколько продемонстрировать своё право быть в числе «элиты»[20]. Дуэльные правила были зарегламентированы, и если младший по званию офицер вдруг вызывал на дуэль старшего, то старший это мог попросту проигнорировать. Тем более такое отношение проявлялось к тем, кто к корпорации не принадлежал[21]. Игры со смертью не ограничивались дуэльными представлениями, но включали в себя такие формы деструктивного поведения, как, например, русская рулетка[22]. Мы также добавим сюда бурное пьянство, кутеж, агрессию по отношению к «гражданским», чему царское офицерство предоставляет множество примеров. Иными словами, кредо офицерства таково: я — член элиты, на этом основании мне позволено больше, я могу смотреть на окружающих с известным высокомерием, но долг требует подтверждать время от времени свой элитарный статус разными формами бравады; и наоборот, моё участие в ситуациях насилия обеспечивает мне входной билет в ряды элиты.

Повторим эту мысль ещё раз, поскольку она важна для дальнейшего повествования: офицер защищает «честь» не для того, чтобы быть хорошим, благородным в наивно-обывательском смысле, но затем, чтобы отгородить себя от прочего «подлого», «недостойного» народа[23]; возвращаясь к Фромму и выражаясь его языком — для того, чтобы наполнить свою жизнь хоть каким-нибудь смыслом, спасти своё Я от тяжёлых экзистенциальных вопросов и раствориться в групповой динамике, перенести тяжесть личной ответственности на плечи размытого коллектива. И лучше, когда есть те, на кого в иерархии можно смотреть сверху вниз.

Рассуждения Фромма о реакционном желании индивида убежать от личной свободы и спастись в жёсткой иерархической структуре или идеологии, где тебе объясняют правила жизни и необходимые шаги, лишая болезненной потребности по-настоящему мыслить, — находят своё развитие в картине коллективной эмоциональной работы, описанной Коллинзом. Упоение своим местом в иерархии, отдача приказов, желание и готовность им подчиняться (только на том основании, что это приказ), ощущение своей особости позволяют офицерам решать фундаментальные жизненные вопросы. Но стоит кому-то покуситься на устоявшийся порядок, офицер с готовностью (может, и без особого желания) стремится его восстановить, доказать своё право на членство в особой части общества, то есть восстановить душевное равновесие и уберечь социальный статус.

* * *

Изложенная модель применима и к белому офицерству. Мы предлагаем следующую схему. Царское российское офицерство было замкнутой корпорацией, возвышавшейся (по собственным ощущениям офицеров) над обществом, смотревшей на это общество сверху вниз. В 1917 году революция ликвидировала их особый статус. Оказалось, что кроме самих офицеров мало кто разделял мнение, будто они занимали какое-то особое положение и принадлежали к некой высшей касте и т.п. На практике это подкреплялось тем, что отчаявшиеся крестьяне в солдатских шинелях принялись учинять над этими офицерами расправы, мстя за многолетние издевательства — за ругань, тычки, оплеухи, избиения, прогоны через плац и другие «воспитательные» методики; «подлый», в представлении офицеров, народ восстал и «позволил» себе поднять руку на обладателей «чести». В ответ одни офицеры растерялись, а иные и вовсе озверели. С одной стороны, честь защищать надо, а с другой, делать это можно только в отношениях с равными. Возникала дилемма, разламывающаяся герметичное мышление офицерства. Добавьте к этому отречение Николая II, который для среднего офицерского сознания уже хоть и не был столь священной коровой, как прежде, но всё равно оставался отдающим верховные приказы царём-батюшкой, «менять» которого посреди войны явно излишне; выход России из Первой мировой войны в 1918 году и всеобщее осуждение войны как таковой, в результате чего смысл предыдущих четырёх лет, всех полученных наград и всего «героизма на фронте» для офицерства улетучивался; отмену и срезание старых знаков отличия, погон, что нанесло, по многочисленным воспоминаниям, непоправимый урон самолюбию офицеров, поскольку погоны были теми сакральными объектами[24], выражавшими групповое единство, — и вы получите озверевшую толпу. Толпу, готовую линчевать «обидчиков» и «предателей» направо и налево, не понимающую, как и в каком направлении двигаться, толпу, желающую восстановить старый порядок — затем, что так можно обрести душевный покой.

Как мы это докажем эмпирически? С помощью воспоминаний царских и/или белых офицеров. Офицеров в наши дни принято выдавать за элиту нации, истреблённую большевиками. Поэтому мы готовы дать этой элите слово и проверить, насколько обоснованы печалования об её утрате. Это ставит вопрос о критике источника. Анализируя подобные источники, справедливо будет задаться вопросом: кто написал более тысячи белых мемуаров[25]? Что это за люди? А главное, насколько они представляют всю совокупность белого офицерства? Как минимум, это люди немного образованные и способные составлять из слов предложения. Некоторые тексты написаны хорошо и читаются с интересом, например, книжки атамана П. Краснова, который до революции работал военным журналистом. Но счёт подобным талантам идёт в лучшем случае на сотни. А всего в белых армиях служили десятки и сотни тысяч человек, которые никаких текстов не написали, однако именно они составили хребет контрреволюции. В такой ситуации читатели рискуют оказаться «заложниками» текста: если без критического подхода опираться на воспоминания наиболее известных деятелей белого лагеря как основные источники по истории Гражданской войны и офицерского корпуса, то может сложиться впечатление, будто они были сплошь грамотными людьми, одаренными писателями и интеллектуалами, склонными к рефлексии. Это, разумеется, мало соотносится с историческими реалиями.

Юнкер Картеев вспоминал:

«о повседневной жизни и мытарствах мелкой военной сошки… историк получит очень слабое представление, ибо в противоположность генералам (которым было о чём сказать), это сошка своих воспоминаний не писала, полагая, что они никакого общественного или исторического значения не имеют»[26].

А между тем эта «сошка» грабила, убивала, насиловала, как при выполнении прямых генеральских приказов, так и следуя господствующей в белогвардейских кругах общей логике поведения. Это не значит, что мемуаристы скрывали правду, напротив, многие из них были охочими до рассказов о том, что творили «добровольцы»: признание в совершении пыток для определённого типа людей перестаёт быть чем-то зазорным, превращается в рутину. Мы обратимся к этим данным, а также к воспоминаниям о дореволюционных армейских порядках. Мы также прибегнем к помощи тех представителям русской классической литературы рубежа XIX — XX веках, которые знали об армейской жизни не понаслышке. В некоторых знаковых произведениях мы можем найти собирательный образ офицера той эпохи, поскольку признанные литераторы того времени не занималась очковтирательством и идейными спекуляциями, но изображали реальность. Тем более что литература схватывала психологический и социальный тип офицера, что критически важно для наших задач.

Итак, поскольку текст объёмистый, мы укажем читателю, что его ждёт. Практически перед нами стоят следующие задачи. На основании изложенной теории мы опишем условия существования офицерского корпуса в царской России накануне Первой мировой войны и то, какие он претерпел изменения в 1914–1917 годах. В этом разделе мы покажем специфику организации армейской офицерской жизни и то, как она способствовала пестованию авторитарного сознания. Далее мы расскажем, какое влияние на офицерское мышление оказала Революция и Гражданская война. В оставшейся части статьи мы напомним читателю, каким был белый террор — его характер и масштаб; это необходимо для того, чтобы понимать, с чем мы имеем дело, и это действительно будет напоминанием — обильным цитированием документов и воспоминаний, содержащих свидетельства о белом терроре. Здесь же мы поговорим и правовой базе белого террора.

Береги честь смолоду

Армия наша воспитывала в людях дух решимости в такую пору, когда знамением времени являлись отсутствие решимости и вечные колебания.
Армия учила тому, что определённый приказ всегда лучше, чем полное отсутствие твёрдых указаний.
Работодатель многих царских офицеров Адольф Гитлер

Положение российской императорской армии изучено неплохо — может быть, даже слишком хорошо для второстепенной с точки зрения исторических процессов темы; но в России существует множество «военных историков», которые заняты подчас не столько «историей», сколько восхвалением военщины прошлого, подводя идеологические основания под милитаристский шовинизм наших дней. Мы же хотим обратить внимание исключительно на те особенности царской армии — и конкретно, офицерского корпуса, — которые позволят объяснить формирование авторитарного сознания.

Армия в России в начале ХХ века по-прежнему, как и в XVIII веке (когда система оформилась), была вычленена из общества в мирное время даже с точки зрения хозяйственного устройства. Уровень государственного снабжения оставался минимальным: воинские подразделения сами готовили еду и пекли хлеб, выращивали фрукты и овощи, держали скот, шили форму и обувь; так, на 1907 год исключительно пошивом одежды и ничем больше занимались 12% солдат. 8 или 9 месяцев в году полк проводил в бараках и был занят хозяйственными делами; 40 из каждых 100 солдат были вовлечены в совсем несолдатскую деятельность (включая и работу лакеями в офицерских клубах). До 1906 года солдаты должны были сами обеспечивать себя мылом, ложками, щётками для обуви, тряпками для чистки ружей, постельным бельём, рубашками, нередко одеялами и т. п.[27]. То, что выдавали в армии, было ужасного качества. Сапоги носились три месяца — потом покупай новые или чини старые за свой счёт[28]. В таких условиях — и уже неважно, о солдатах ли речь или об офицерах — и те, и те были военнослужащими — контакты с «внешним миром» сокращались, он утрачивал хоть какое-либо значение.

Интендантства со своими задачами не справлялись — да и никто особо к этому не стремился. Армия внутри себя возрождала подобие крепостного права, а офицеры становились как бы помещиками-душеприказчиками. В начале XX века в Саратове офицер открыл похоронное бюро, используя солдат и полковых лошадей[29]! А всё потому, что хотели заработать. В военное время, конечно, ситуация вынужденно менялась, но именно длительность мирной рутины, тянущейся годами, оказывала большее влияние на формирование личности офицера в долгосрочной перспективе; в мирное время создавалась «привычная жизнь», которая принималась за норму, за образец, к которому нужно вернуться после окончания чрезвычайного положения — войны.

Каков был социальный состав царской армии? Или вернее — какова была социальная динамика офицерского корпуса? К концу XIX — началу XX веков офицерский корпус вовсе не состоял лишь из одних аристократов; всего к 1895 году среди офицеров потомственными дворянами было 50,8%, и концентрировались они на вершине иерархии — на уровне генералов и полковников. При этом даже они в то время не были помещиками — доля высших офицеров, владевших земельной собственностью к началу XX века, была небольшой[30]. В пореформенный период, с развитием капитализма, непривилегированные по феодальным понятиям слои устремились в армию[31]. Приток неблагородных сословий не сделал армию оплотом демократии; вновь прибывшие, наоборот, мечтали забыть о своих социальных истоках. Пробелая пропаганда любит повторять, что Деникин и Алексеев являлись потомками крепостных крестьян, забывая уточнить, что генералы хоть прямо и не скрывали, но совсем не афишировали своё происхождение:

«Сами офицеры большей частью нищи, незнатны, многие из крестьян и мещан, дьяконовых детей <...>. А между тем,— замечает он, — тихое и затаённое почтение к дворянству и особенно к титулу так велико, что даже женитьба на титулованной женщине кружит голову, туманит воображение, поднимает фонд, увеличивает уважение. Так велика глупая и трусливая боязнь уронить себя и “испачкать мундир”, что женитьба, например, на мещанке или крестьянке строжайше запрещается»[32].

Для того, чтобы привить социальным новичкам «правильные», офицерские, понятия, в 1863 году учредили суды чести при офицерских обществах[33], а в 1894 году фактически сделали обязательным участие в дуэлях. По распоряжению Александра III отказ участвовать в дуэли вёл к увольнению. Закон о дуэлях формально-юридически ставил офицеров над всем остальным обществом: им было дозволено больше, чем кому бы то ни было ещё. Реальность делилась на сакральное пространство для выяснения отношений между благородными мужчинами и зону для всех остальных, для профанов[34]. Шаг этот хорошо укладывается в модель Рэндалла Коллинза: офицерство последовательно утверждало свою элитарную позицию по отношению к остальному обществу. Русским офицерам дореволюционной эпохи даже вступать в брак по собственному желанию воспрещалось: требовалось одобрение командира и подразделения[35]. Армия — и конкретно полк — был для офицера всем.

Из этого вытекало обострённое чувство кастовости, проявлявшееся в помыслах, словах и поступках офицерства. Вот такой яркий эпизод зафиксирован в воспоминаниях о дореволюционной армейской жизни:

«Чувство отделенности от остального мира, можно сказать, “жизнь за железным занавесом”, порождало невежество и уверенность в исключительности, избранности. Мы категорически противились любым попыткам, даже оправданным, со стороны гражданских властей вторгнуться в нашу жизнь. Как-то городская полиция арестовала нашего гусара за попытку изнасилования. Командир полка, пришедший в ярость, что кто-то позволил бесцеремонно обращаться с его солдатом, отправил меня “вытащить солдата из местной кутузки”.

— Можете говорить там все, что угодно, но приведите его в полк, — приказал командир. — Если он виновен, мы сами накажем его.

В полицейском участке гусар заявил, что его арестовали по ошибке, и поклялся, осенив себя крестным знамением. Гусара отпустили, и я испытал чувство гордости, что принимал участие в спасении невинного человека. Мы молча пошли в казармы, и, вероятно, чтобы прервать затянувшееся молчание, я спросил:

— Ну а теперь скажи, ты пытался изнасиловать девушку или нет?

— Да, ваша честь, — последовал ошеломляющий ответ. Когда мы пришли в полк, солдат получил затрещину от каждого из непосредственных командиров, но признать, что он виновен, и допустить, чтобы против него было начато официальное следствие, то есть сломать ему жизнь, — на это решились бы немногие. Он был наш, и мы не могли допустить, чтобы его судьбу решали городские власти; только мы могли наказать его»[36].

Даже откровенное преступление, по мнению самих военных, не подлежало гражданскому суду, но только — своему собственному; этот порядок вбивал в клин между офицерством и обществом. Живо эту проблему схватил Александр Куприн, сам бывший военный, в своём романе «Поединок»:

«Таким образом, Ромашов неуверенно, чрезвычайно медленно, но все глубже и глубже вдумывался в жизненные явления. Прежде все казалось таким простым. Мир разделялся на две неравные части: одна — меньшая — офицерство, которое окружает честь, сила, власть, волшебное достоинство мундира и вместе с мундиром почему-то и патентованная храбрость, и физическая сила, и высокомерная гордость; другая — огромная и безличная — штатские, иначе шпаки, штафирки и рябчики; их презирали; считалось молодечеством изругать или побить ни с того ни с сего штатского человека, потушить об его нос зажженную папироску, надвинуть ему на уши цилиндр; о таких подвигах еще в училище рассказывали друг другу с восторгом желторотые юнкера. И вот теперь, отходя как будто в сторону от действительности, глядя на нее откуда-то, точно из потайного угла, из щелочки, Ромашов начинал понемногу понимать, что вся военная служба с ее призрачной доблестью создана жестоким, позорным всечеловеческим недоразумением. “Каким образом может существовать сословие, — спрашивал сам себя Ромашов, — которое в мирное время, не принося ни одной крошечки пользы, поедает чужой хлеб и чужое мясо, одевается в чужие одежды, живет в чужих домах, а в военное время — идет бессмысленно убивать и калечить таких же людей, как они сами?”».

Чётко и просто, существовало два неравных мира, и мир офицеров — в представлении самих офицеров — над миром «гражданским» возвышался.

При этом способные к рефлексии офицеры чувствовали, что не только армия «отчуждается» от общества, но и общество презирает офицерство. Так писал генерал М.С. Галкин в 1907 году:

«Мир изолирует офицера от общества, которое ненавидит войну. Но он — человек войны — не только не может, но даже не должен ее ненавидеть.

Чем сильнее офицер любит свое дело, тем более представляется он своим глубоко мирным согражданам каким-то пережитком средних веков. Офицер видит, что общество начинает его понимать все менее и менее. Его собратья начинают презирать высокие воинские доблести, составляющие сущность военного дела и которыми офицер так гордится. Мы не преувеличиваем, сказав, что многие офицеры, и даже наилучшие из них, понемногу начинают себя чувствовать чужими среди своих столь мирно настроенных граждан, благодаря стремлению общества к новому строю»[37].

В этом отрывке проскальзывает растущая неприязнь между обществом и офицерством. Формально — в сегодняшнем обывательском представлении — офицер должен защищать «свой» народ и свою страну, вернее, такое мнение навязывает милитаристская пропаганда.

В действительности же Россия, а именно населяющие её люди низших классов и сословий, для офицера начала XX века не была «своя».

Офицеры служили «царю» и «отечеству», воспринимаемым как внешнюю силу, которой нужно повиноваться, проявляя тем самым мышление, описанное Фроммом. В их голове сидела абстракция «отечества». На практике — офицеров окружали «шпаки, штафирки и рябчики», командовали же они солдатами, с которым общались языком ругани, затрещин и оплеух. И «любили» они это общество больной, садистской любовью — истязали и смотрели свысока. Между офицерами и обществом тлела глухая вражда, которая после 1917 года просто вырвалась наружу.

Неудивительно, что казарменные условия, условия возведённого в культ неравенства вели к разгулу самодурства и издевательств в армии. Лев Толстой, также бывший офицер, замечательно уловил эту «беду» офицерской касты в романе «Воскресение»:

«Военная служба вообще развращает людей, ставя поступающих в нее в условия совершенной праздности, т. е. отсутствия разумного и полезного труда, и освобождая их от общих человеческих обязанностей, взамен которых выставляет только условную честь полка, мундира, знамени и, с одной стороны, безграничную власть над другими людьми, а с другой — рабскую покорность высшим себя начальникам.

Но когда к этому развращению вообще военной службы, с своей честью мундира, знамени, своим разрешением насилия и убийства, присоединяется еще и развращение богатства и близости общения с царской фамилией, как это происходит в среде избранных гвардейских полков, в которых служат только богатые и знатные офицеры, то это развращение доходит у людей, подпавших ему, до состояния полного сумасшествия эгоизма».

Отрывок этот перекликается с тем, что писал Коллинз: длительное пребывание в позиции отдающего приказы ведёт к формированию садомазохистской личности. Сама структура неизбежно формировала психологические патологии в офицерской среде. Корни этого нужно искать в системе военного образования, в юнкерских училищах:

«Жизнь протекала по барабану и сигналам, под неусыпным наблюдением отделенных офицеров — этих училищных классных дам, — которые обязаны были внедрять в юнкеров прежде всего автоматический навык к строжайшему порядку и дисциплине во всем, что касается не только общей училищной жизни, но и собственного обихода, даже в свободное от всяких занятий время. Даже во время сна требовалось, например, вполне разумно, согласно требованиям гигиены, что спать должно обязательно не на левом, а на правом боку. И вот, на обязанности дежурного юнкера ночью, если видит, что юнкер спит на левом боку (это затрудняет сердцебиение), разбудить и заставить перевернуться на правый бок. Платье перед сном должно быть тщательно сложено в определенном порядке у кровати на особой табуретке; заметил ночью дежурный юнкер или офицер, при обходе дортуара, что рукав шинели сложен не по правилам или сапоги не выровнены как следует, — прервут сладчайший храп, заставят встать и исправить все по регламенту. А если у иного юнкера такие неаккуратности повторялись, то — неугодно ли дежурить или дневалить не в очередь по ночам и замечать неисправности у других.

Как спасителен был такой режим, который должен был подтянуть и приструнить характеры расхлябанные и развинченные»[38].

Личность будущего офицера подвергалась моральным увечьям на заре карьеры. Собственно, военная подготовка и заключалась в этом — в муштре как таковой. То, что офицеры учились управлять орудиями, изучали военную науку, становились инженерами и пр., — скорее побочный продукт, чем цель образования. Подлинная — социальная — цель подготовки офицеров — пинками затолкать в иерархию, отбить всякое желание ослушиваться приказов или ставить их под сомнение. «Приказы не обсуждаются» — таков армейский идеал, к которому в армии и приобщают.

Вот что вспоминал военный врач времён войны с Японией:

«Я узнал, что в присутствии генерала я не имею права курить, без его разрешения не имею права сесть. Я узнал, что мой главный врач имеет право посадить меня на неделю под арест. И это без всякого права апелляции, даже без права потребовать объяснения по поводу ареста. Сам я имел подобную же власть над подчиненными мне нижними чинами. Создавалась какая-то особая атмосфера, видно было, как люди пьянели от власти над людьми, как их души настраивались на необычный, вызывавший улыбку лад»[39].

А вот что писал генерал Грулёв:

«Совсем иначе обстоит дело в служебном быту офицерском: с начальником встречаешься не только на службе, но еще чаще вне службы, где он все еще не перестает быть начальником; притом форма отношений в наиболее образованных офицерских кругах выражается такими тонкими штрихами, что достаточно не понравиться начальнику, — и он имеет полную возможность отравить существование своему подчиненному вполне замаскированными и неуловимыми путями, притом на законнейшем основании»[40].

Даже «свободные» часы у офицеров были вмонтированы в отношения власти и подчинения; офицер постоянно рисковал не угодить начальству, не понравиться. Это вело к укреплению фаталистского сознания, когда наказание становилось случайной переменной, чуть ли не плохой погодой: с тобой всегда могла приключиться гадость, старший по званию всегда мог испортить тебе жизнь, таковы были правила игры, которым нужно было смиренно и безропотно подчиняться.

Большинство даже не задумывалось над ненормальностью такой жизни. Круг общения строго ограничен, увольнение не сулит ничего, кроме голодного существования, поскольку другой соразмерной работы не найти. Индивидуальность в итоге обменивалась на эрзац коллектива. Куприн блестяще это сформулировал:

«Да. Так вот я все хожу и все думаю. И, знаете, Ромашов, я счастлив. В полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно, только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу? Да черт его знает почему! Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни — это служить и быть сытым и хорошо одетым».

Не случайно поэтому, что — в соответствии с Фроммом — такой офицер регулярно отыгрывался на нижестоящих, будь то другие офицеры, а тем более — солдаты:

«Форма отношений к солдату исчерпывается только одной службой — начальник соприкасается с ним только в часы занятий; причем, в положительном или отрицательном смысле, обращение с солдатом выражается в грубых штрихах: иной начальник, забывши закон, дает волю рукам; другой одержим скверной привычкой ругаться трехэтажными словами и, за невозможностью говорить распущенным языком там, где его остановят — применяет свое сквернословие при разговоре с солдатом»[41].

Итак, офицерская корпорация была крайне закрытой; полк был для офицеров главнейшим моральным ориентиром. В основе армии лежала иерархия, институционализированное неравенство. Они-то и становились краеугольным камнем. Мир мог быть увиден офицерами только как вертикальное сочленение сословий, корпораций. Это мышление отливалось в символах принадлежности к корпорации — прежде всего в погонах, но также в титулах, в наградах. Погоны для офицеров были важнейшим знаком отличия, поскольку явно указывали на чёткое и понятное в жизни место, определённой «самой судьбой»:

«Символом офицерской чести были погоны. Это внедрялось в сознание еще с детства. В кадетском корпусе самым суровым наказанием, которое влекло за собой изгнание из корпуса, являлся срыв погон за тот или иной аморальный проступок. Обставлялась эта церемония очень торжественно. Выстраивалась рота, командир роты вызывал провинившегося из строя и излагал его проступок. Ротный портной надрезал погоны, барабанщик бил дробь, а командир роты срывал погоны и наказанный ставился на несколько шагов за левым флангом роты. Это производило большое впечатление на кадет (курсив наш — Е.С., И.П.). Как я указывал в своей книге “Самодержавие и русская армия”, в 1916 г. в Первом Московском корпусе я был свидетелем этого и на меня, двенадцатилетнего кадета, эта церемония произвела очень тяжелое впечатление»[42].

Погоны были тесно связаны с «честью». Если страдала честь человека в погонах, то страдала честь всей армии. Для русского офицера важно было соответствовать ожиданиям очень узкой группы лиц с весьма сомнительными жизненными принципами и порядками. Честь полка распространялась, в зависимости от ситуации, на всю армию и также на личность царя. И не защищать эту честь в случае посягательств (критерии которых определяли сами офицеры) было нельзя:

«Общеизвестно особое отношение офицеров к эполетам. Если у вас срывали эполет, вам приходилось убивать, чтобы защитить не только свою честь, но честь армии в целом (курсив наш —— Е.С., И.П.). В случае неудачи предполагалось, что вы покончите жизнь самоубийством. Помимо сабли у меня всегда был при себе браунинг. Я никогда не забуду, как постоянно перекладывал его из одного кармана в другой, выходя на улицу и возвращаясь в помещение»[43].

Представления о чести фактически составляли политические и идеологические воззрения офицерства. «Извне» мы можем охарактеризовать их как охранительские, реакционные, но «субъективно» их вообще не было — офицеры полагали, что они «вне политики».

Смысл существования офицерского корпуса — в служении армии, царю и «отечеству», которое понималось предельно общо. Иными словами, чисто бюрократическая процедура становилась идеологией. Не важно, почему тебе отдают приказ — его нужно выполнять, а думать не нужно, думать — значит проявлять крамолу. Есть жёсткая иерархия, сверху вниз, и её надо почитать — отсюда такая ценность погон, указаний на место в иерархии. Номинальное призвание офицеров было связано с войной, с насилием, и поэтому в армейских кругах в качестве суррогата идеологии распространялась форма вульгаризованного ницшеанства. Военные издания начала XX века пестрили восхвалением войны, сожалениями о «мирной природе русского народа» и затянувшемся мире[44]. Опять же, формальная деятельность, процессуальность идеологизировались: не ставился вопрос, кому и для чего нужна война, или хотя бы — кто её начал; само ведение войны превращалось в самоцель. Офицеры, вовлечённые в эту деятельность на профессиональной основе, говоря словами Коллинза, были «насильственной элитой». И если кто-то ставил эту мысль под сомнение, даже если так казалось только офицерам, то это был удар по «чести».

Честь носила публичный характер: она требовала постоянной демонстрации. Храбрость, браваду должно было выказывать не только (и не столько) на поле брани — скрытых дезертиров, переводящихся в тыл или просто не желающих участвовать в самостоятельной организационной работе, как на первом этапе Гражданской войны, так и под конец, было предостаточно. Если вспомнить наше замечание о том, что между офицерством и обществом пролегала пропасть, то можно понять, почему так важно было «защищать честь» перед лицом «гражданских» — необходимо было указывать им на «их место». Нормой были нападения на людей на улицах, в ресторанах, если пьяный офицер решал, что прохожие или посетители не проявили должного уважения к офицеру/армии/царю:

«В соответствии с приказом командующего Московским военным округом офицеры могли постоянно посещать только дюжину московских ресторанов, среди которых были “Яр”, “Стрельна”, “Максим” и “Прага”. Этот приказ в какой-то мере был продиктован враждебным отношением к офицерам со стороны либеральной части населения, резко возросшим после подавления революции 1905 года. То тут, то там в публичных местах происходили неприятные инциденты, в ходе которых офицерам, чтобы защитить свою честь, приходилось браться за оружие. Иногда сами офицеры провоцировали гражданское население. К примеру, в Санкт-Петербурге бывший офицер моего полка убил в ресторане штатского за то, что тот отказался встать во время исполнения государственного гимна. В результате в ресторанах было запрещено исполнять гимн (курсив наш — Е.С., И.П.)»[45].

Случались расправы над журналистами и редакторами газет, если в них публиковались материалы, «порочащие» честь полка[46].

Всячески поощрялось и переходило в статус морального императива поведение, связанное с патриархальной маскулинностью: нормой жизнь русского офицера конца XIX — начала XX веков было пьянство, причём пьянствовать требовалось до полуобморочного состояния, даже если не хотелось:

«Однажды официант в станционном буфете, посчитавший, что раз я гусар, то наверняка буду пить водку, спросил, принести мне маленький или большой графин. В то время я не увлекался выпивкой, а в данном случае вообще не собирался выпивать. Я не мог посрамить честь полка.

— Большой, — ответил я, про себя решив, что заказать — не значит пить.

Официант мгновенно выполнил заказ, и я не успел оглянуться, как он налил мне из графина целый стакан водки. Я выпил, и официант тут же налил опять. Что оставалось делать? Я пил стакан за стаканом, изображая бывалого гусара. В результате я так напился, что с трудом сел в поезд и мучился всю дорогу до Санкт-Петербурга. А все из-за официанта, который считал, что все гусары любят выпить»[47].

Даже правительство признавало алкоголизм в среде офицерства большой проблемой: в начале ХХ века был издан целый ряд брошюр, посвящённых борьбе с этим недугом: «Алкоголизм в армии и меры борьбы с ним» (1913), «Преступность в армии и алкоголь» (1913) «Меры против потребления спиртных напитков в армии» (1914) и др. При этом в одном из исследований отмечалось, что в конце 1890-х годов среди офицеров острое отравление алкоголем наблюдалось чаще, чем среди младших армейских чинов. Доктора часто скрывали диагнозы у офицеров, дабы не обречь их на неприятности[48]. Пьянство было настолько повальным, что невозможно было выявить клинических алкоголиков. Военное министерство в 1906 и 1908 годах делало попытки исключить их из армии, которые кончились ничем[49].

Эту линию поведения Коллинз также описал: лихачество — способ продемонстрировать групповые границы и принадлежность к «элите». Фромм бы, конечно, объяснил это иначе: экзистенциальная пустота жизни толкает людей на совершение вроде бы безумных поступков, фактически — на нанесение вреда себе. Но мы не думаем, что два этих объяснения взаимоисключающи. Напротив, они вполне друг друга дополняют. Ведь если полк был для офицера всем, его значение интернализировалось и заполняло ту самую экзистенциальную пустыню; а потому допустить вреда полку было нельзя — это бы нанесло удар по самости индивида.

При характеристике армии мы не можем обойти и такой важный аспект, как профессиональная подготовка. Может быть, все эти описанные выше минусы уравновешивались хотя бы боевым умением? Отнюдь. Интеллектуальный уровень офицеров на рубеже веков был невысок. Например, проведённые в Киеве и Варшаве манёвры накануне Первой мировой войны (в 1911 и 1912 гг. соответственно) «показали недостаточное умение в оценке местности, выборе позиций, оценке обстановки и отдаче приказаний»[50]. Анализ письменных работ на вступительных испытаниях в Академию Генштаба (а это — элита армии!), проведённый военным ведомством в 1907 г., привёл к неутешительным выводам:

«1) Очень слабая грамотность, грубые орфографические ошибки. 2) Слабое общее развитие. Плохой стиль. Отсутствие ясности мышления и общая недисциплинированность ума. 3) Крайне слабое знание в области истории, географии. Недостаточное литературное образование»[51].

В юнкерские училища шёл кто попало:

«Состав юнкеров в окружных училищах заключал в себе преимущественно такие юношеские элементы, которые в общем потерпели кое-какой крах на учебном поприще: не выдержали переходного экзамена из класса в класс или просто не могли дотянуть до конца где-нибудь в гимназии, кадетском корпусе или в духовной семинарии. Поэтому военная дисциплина и строгий режим, учебный и житейский, в юнкерском училище являлись спасительными для этих, до некоторой степени, свихнувшихся элементов»[52].

Вопросами тактики во время учений всерьёз не занимался, все тренировки сводились к хождению сомкнутым строем перед начальством. Если кто-то из офицеров невзначай пытался превратить летний пикник в полноценные занятия, командование и однополчане смотрели косо[53]. Не приветствовали и тех, кто пытался чему-то учить солдат. Глава Академии генштаба, генерал Драгомиров, прямо заявлял, что моральная подготовка солдат, воспитание должно главенствовать над образованием. Офицерство и генералитет старшего поколения были далеки от овладения передовыми знаниями и, по воспоминаниям, откровенно «плыли» при знакомстве с новыми армейскими реалиями:

«“В 1905–1906 гг. командующий Приамурским военным округом ген. Н.П.Леневич {также Линевич — Е.С., И.П.}, увидев гаубицу, с удивлением спрашивал что это за орудие?”. Тот же Леневич не умел как следует читать карты и не понимал, что такое движение поездов по графику. “А среди командиров полков и бригад — замечает далее Шавельский, — иногда встречались полные невежды в военном деле. Военная наука не пользовалась любовью наших военных”»[54].

Генерал Драгомиров в докладе Николаю II доносил:

«Между царскими войсковыми начальниками, начиная с бригадных командиров, всё ещё много таких, которые в мирное время бесполезны, а в военное будут вредны. Слабый состав высших войсковых начальников, значительную часть которых нельзя считать ни достаточно подготовленными, ни достаточно способными, на мой взгляд, требуют серьезного внимания»[55].

Было, конечно, в армии и движение за реформы, отдельные офицеры владели военной наукой на должном уровне. Но мы сейчас говорим об общей массе и общих тенденциях. Царизм не выиграл ни одной серьёзной войны после отечественной 1812-го года. Что ему удалось? Подавить Польскую и Венгерскую революции? В 1878 г. в очередной раз разгромить Османскую Турцию? Так это было ещё более слабое государство. Отправить казаков в Эфиопию в 1889 году? Подавить Боксёрское восстание в Китае в 1901? Завершить колониальный захват Северного Кавказа и Средней Азии? Славны ратные подвиги русского оружия!

Но был у офицерства (как и всего царизма) закоренелый враг, с которым боролись беспощадно. Евреи. Антисемитизм в военной среде нельзя обойти молчанием — тем более, что черта эта, как никакая другая, сближает белых офицеров с описанными Фроммом нацистами.

Антисемитизм в поздней Российской Империи приобрёл такие масштабы, что стал интернациональным пугалом. Одним из русских слов, укоренившихся в некоторых западных языках, стал «погром» (pogrom) — в силу традиций устраивать их в местах компактного проживания евреев в России, на её западных окраинах. Погромы устраивали буржуазная публика в союзе с люмпенизированным населением при покровительстве и прямой поддержке царской полиции. До двух миллионов евреев бежали из Империи в Америку в начале XX века, да только отечественный патриот не развил в себе привычку вздыхать в этом случае об «отъезде и гибели лучших представителей нации», что постоянно повторяют о белой эмиграции 1920-х.

Антисемитизм в Российской Империи был государственной политикой и пользовался монаршей любовью. Николай II был почетным членом Союза Русского Народа — главной черносотенной партии, которая учиняла еврейские погромы! И поэтому не вызывает удивления, что законы Российской империи полностью закрывали для евреев доступ в офицерскую корпорацию[56]. Воинский устав 1874 года не содержал прямого запрета офицерской службы, однако его привнесли принятые впоследствии дополнения. С 1874 по 1917 годы офицерами стали всего 9 евреев, 8 из них — сыновья крупных банкиров и финансистов, которые даже при наличии звания имели малое отношение к военной службе. Ограничения существовали даже на военно-медицинскую службу, а также на занятие многих вспомогательных должностей (писарь, оружейник и т.д.)[57]. Таким образом, евреи полностью исключались из офицерской корпорации и поэтому виделись белым чуждыми не только в национальном или религиозном отношении, но и в социальном, как люди второго сорта, недостойные находится даже в самом низу их иерархии.

Имеющиеся свидетельства хорошо иллюстрируют положение дел. В 1912 году по результатам анкетирования, проведённого среди 50 воинских начальников, выяснилось, что все опрошенные находят пребывание евреев в армии нежелательным. 34 предлагали избавиться от них «категорически»[58]. Люди, которые с оружием в руках должны защищать страну, изначально были против части её населения. Даже проявившие себя на фронте евреи не получали снисхождения: во время Первой мировой войны военная цензура запрещала публиковать полные имена евреев, представленных к Георгиевскому кресту — указывались только инициалы[59]. И когда позднее, после Февральской революции еврейское население было уравнено в правах остальным народами и стало поступать в военные академии, офицерство выражало протест.

Таков был армейский корпус офицеров в России до революции. Организация, вырванная из общества а вернее, поставленная над ним вбирала в себя людей психологически покалеченных. Военная муштра, начиная с юнкерских или кадетских училищ, призвана была выбить «слишком человеческое» из офицера, чтобы насадить культ армии, полка, «отечества» и царя. Формировался типаж, который не в состоянии был мыслить вне иерархии, для него неравенство и система приказов становились самой тканью жизни. Конечно, порождаемая этим фрустрация не испарялась, но находила выход в микроагрессии, движущейся вниз по цепочке: старшие офицеры издевались над младшими, а самые младшие отводили душу на солдатах. Но внешне демонстрировалось единство, воплощавшееся в представлении об «офицерской чести», которую необходимо было подтверждать и защищать — никто не смел ставить под сомнение ценность порядков и образа жизни офицерства. В таком виде офицерский корпус встретил Первую мировую войну, оказавшись в «своей стихии», получил возможность себя проявить и затем, в 1917 году, прошёл и через революцию.

От империалистической до Гражданской

Первая мировая война спровоцировала рост численности армии. Более чем в пять раз выросли вооружённые силы, в три с половиной раза увеличился офицерский корпус[60]. Если солдат в ходе боевых действий погибло 15%, то офицеров — 30%. Офицерский корпус кардинально обновился, многие обладатели погон младшего состава были выбиты в начале войны, и командование вынуждено было открыть 41 школу прапорщиков, а военные училища перешли на ускоренный курс обучения (до трёх месяцев) и понизили требования к поступлению учащихся[61], чтобы принять всех хотя бы отчасти грамотных. Порядка 200 тысяч человек получили свои звания в годы войны именно таким образом[62]. Сочувствующие белогвардейцам авторы утверждают, что подавляющее большинство бойцов-добровольцев были «в старой армии достаточно случайными людьми» и «не смогли воспринять традиционное мировоззрение своих кадровых предшественников»[63]. Мы, однако, считаем, что все было как раз наоборот: они слишком хорошо восприняли старое мировоззрение, может быть, даже лучше ветеранов.

Приток новых лиц из мелкобуржуазных слоёв (на 80% новички были представителями крестьянства и мещанства[64]), конечно, сыграл свою роль в дальнейшем развёртывании белого террора. Каким образом? Эти новые люди были крайне жестоки, потому как только что дорвались до желанной власти. Офицерство не жаловало мелкую буржуазию, а тут она сама стала офицерством:

«Подумать только — большинство из нас — народные учителя, мелкие служащие, небогатые торговцы, зажиточные крестьяне… станут „ваше благородие“… Итак, свершилось. Мы офицеры. Нет-нет, да и скосишь глаз на погон. Идущих навстречу солдат мы замечаем ещё издали и ревниво следим, как они отдают честь»[65].

Доходило до того, что даже без обретения офицерского чина новоявленный начальник спешил проявить свою власть. Стоило кому-то стать ефрейтором, как он тут же принимался доказывать свой новый статус в отношениях с ещё более лишённой группой — с солдатами:

«Ефрейтор… начальство шибко маленькое, но “мал зверюга, да зубастый”. Куражится ефрейтор над солдатом больше, чем любой полковник… сапоги на проверке не блестят — наряд вне очереди. Пуговицы тусклы — наряд. Клямор[66] не блестит — гусиным шагом ходи…...очень колотят, попадают кулаком по морде и очень здорово стегают ремнём. Когда увидишь всё это, то сердце закипает какой-то ненавистью, и думаешь: был бы всякой на свой воле, неужели бы он мог перенести, чтобы не дать сдачу?… а тут бьют и совсем ни за что. Какой-то ефрейторишко думает, что раз ему дали в подчинение беззащитных молодых людей, то давай над ними издеваться, не думая о том, что и за какой-нибудь месяц назад был тоже в таком подчинении»[67].

Тут автор слукавил, подразумевая, что «нормальный», то есть с довоенных времён офицер руку к солдатам не прикладывал — прикладывал, и ещё как! Вот три эпизода, относящихся к Японской войне:

«В наше купе вошел смотритель. Он был смущен и взволнован.

— Вы слышали? Мне сейчас рассказывали на вокзале офицеры: говорят, вчера солдаты убили в дороге полковника Лукашева. Они пьяные стали стрелять из вагонов в проходившее стадо, он начал их останавливать, они его застрелили.

— Я это иначе слышал, — возразил я. — Он очень грубо и жестоко обращался с солдатами, они еще тут говорили, что убьют его в дороге.

— Да-а... — Смотритель помолчал, широко открытыми глазами глядя перед собою. -- Однако нужно быть с ними поосторожнее...»;

«— По вагонам, слышите?! — грозно крикнул дежурный по эшелону.

Солдаты стояли. Некоторые полезли было в вагон, но товарищи стащили их назад.

– Не поедем дальше. Будет!

Явился начальник эшелона, комендант. Сначала они стали кричать, потом начали расспрашивать, в чем дело, почему солдаты не хотят ехать. Солдаты никаких претензий не предъявили, а твердили одно:

— Не желаем дальше ехать! — Их увещевали, говорили о послушании, о начальстве. Солдаты отвечали: — С начальством нашим, дай срок, мы еще разделаемся!

Восьмерых арестовали. Остальные сели в вагоны и поехали дальше»;

«Настроение солдат становилось все грознее. Вспыхнул бунт во Владивостоке, матросы сожгли и разграбили город. Ждали бунта в Харбине. Здесь, на позициях, солдаты держались все более вызывающе, они задирали офицеров, намеренно шли на столкновения. В праздники, когда все были пьяны, чувствовалось, что довольно одной искры, — и пойдет всеобщая, бессмысленная резня. Ощущение было жуткое»[68].

Беспредел со стороны офицерства в отношении солдатской массы накануне революции расползался по всем подразделениям:

«Они часто применяли “постановку под ружьё” на несколько часов, “вывод по утрам для занятий бегом в одних гимнастёрках при морозе даже свыше 10 градусов, когда начальствующие нижние чины были в шинелях”, “проверку чистоты под койками при помощи личных полотенец”…

Подробные разъяснения, отнюдь не в виде жалоб, отношений офицеров с солдатами в Преображенском полку нарисовали мне такую картину, существование которой я не считал возможным даже в самом глухом полку армии, а не что в первом полку гвардии. Мне потом рассказывали офицеры других гвардейских частей, что им давно уже было известно о существовании в Преображенском полку таких дисциплинарных взысканий, которые никакими уставами не были предусмотрены и с чувством человеческого достоинства совершенно несовместимы»[69].

Автор этих строк удивляется, что «такое» творилось в гвардейском полку в столице — а в «самом глухом полку армии», стало быть, это и не проблема.

Впрочем, мы допускаем, что новобранец мог «переусердствовать»[70]. Этот «новый» слой и впрямь сыграл заметную роль в событиях Гражданской войны, но превращать их в решающую силу было бы упрощением. Это лишь ускорило процесс вызревания солдатской ненависти к офицерским чинам вообще, но никак не стало его причиной. Война лишь углубила имеющиеся противоречия.

Первая мировая война также трансформировала соотношение между военной и гражданской властями — особенно в прифронтовой зоне, где офицеры получили беспрецедентные полномочия. Офицеры не только в своём сознании, но и в управленческой практике оказались «над» обществом, по крайней мере, на некоторых территориях. Это был пик их могущества и влияния как корпорации в царской России — и одновременно начало краха.

В 1917 году после свержения монархии офицерство пребывало в полной растерянности, не понимая, что происходит, ведь привычный мир испарился в одночасье. Блестяще это настроение выразил атаман Краснов:

«До революции и известного приказа №1 каждый из нас знал, что ему надо делать как в мирное время, так и на войне. День был расписан по часам, офицеры и казаки заняты, ни скучать, ни тосковать было некогда. Когда стояли в тылу “на отдыхе”, тогда постепенно, после исправления всех материальных погрешностей, начинали занятия, устраивали спортивные праздники и состязания, к которым нужно было готовиться, солдатские спектакли, пели песенники и играли трубачи, — день был полон, он нёс свои заботы и своё утомление, полковая машина вертелась и каждый что-нибудь да делал. Лодыри преследовались и наказывались. Лущить семечки было некогда…

Я переживал ужасную драму. Смерть казалась желанной. Ведь рухнуло всё, чему молился, во что верил и что любил с самой колыбели в течение пятидесяти лет, — погибла армия (курсив наш — Е.С., И.П.)»[71].

Заметим, что с такими настроениями совсем не случайно последующее попадание Краснова в ряды прислужников Гитлера, который в Германии на плечах таких вот обиженных слоёв и въехал в Рейхстаг. Ещё недавно офицеры были героями войны, шли на фронт, выслуживались, получали погоны (то есть двигались вверх по социальной лестнице), и вдруг всё перевернулось: оказывается, все их потуги были напрасны, а жизнь — бессмысленна. Рухнула та священная иерархия, цепочка рангов и приказов, почитание которых составляли «идеологию» офицерства и представления о чести.

Как мы писали в предыдущем разделе, огромное значение для офицерского мировоззрения играли материальные объекты групповой принадлежности и чести. Большевистские преобразования, последовавшие за Октябрём, на какое-то время отменили старые знаки отличия. Иногда офицеры срезали погоны самостоятельно, опасаясь нападений солдат. Так поступали те, кто пробирался в начале 1918 год на Юг, в Ростов, где формировался центр контрреволюции. Утрата погон глубоко травмировала:

«Каждый понимал, что это необходимо, но никто не мог решиться сделать это первым. Ждали и смотрели на полковника. Он молча, снял шинель, достал из кармана перочинный ножик и стал срезывать пуговицы и снимать погоны. Побледнел, руки дрожали. Мы, молча, со слезами на глазах, делали то же. Каждый хотел пару погон спрятать на память. Кто в ботинки или за голенища сапог, кто в брюки, но большинство отпарывало подкладку в рукавах шинели и туда прятали. У всех осталось по паре погон. Что делать с остальными, куда их спрятать? Нашлись спички и на маленьком костре мы их сожгли, дабы никто не смог их профанировать. Вместе с погонами мы распрощались навсегда с нашей кадетской жизнью, нашими верованиями, надеждами и мечтаниями. Остались лишь страдания и боль. Посидели, покурили, надо идти, но никто не хочет отойти от костра, где сгорало наше дорогое, лучшее (курсив наш — Е.С., И.П.)»[72].

Некоторые из белых руководителей (Деникин, например, или процитированный выше Краснов) винили во всех бедах приказ №1 Петросовета, который ввёл в армии демократические начала, в частности, выборность офицеров. Белые называли это первым шагом Гражданской войны, настаивали, что ровно 1 марта 1917 года (дата принятия приказа) начался «развал» армии. Объяснение, конечно, абсурдное: один закон не может радикально изменить ситуацию (тем более в условиях кризиса государственности) — его принятие стало скорее завершением процесса разложения армии и выражением настроений солдатских масс, которые после приказа свои классовые чувства в отношении офицерства стали выражать открыто[73].

Подобных эпизодов — великое множество. Удивление вызывает лишь одно: почему так долго ждали? Офицеры — как сословие — заслужили всё, что с ними произошло в 1917 году, и настигшая их расправа не была чем-то сиюминутным, она назревала десятилетиями. И не нужно трясти отдельными примерами «добрых» офицеров, «заботящихся» о своих солдатах. Были, конечно, и такие офицеры, но они для царской армии были нетипичны. Но даже и в этом случае — если они были столь благодетельны, то почему не извели систему, при которой коллега солдат до смерти забивает? В начале XIX века офицеры добровольно становились декабристами, а в конце столетия — вливались в Народную Волю[74]. Так отчего молчали те, кто носил погоны в начале XX века? Как могли подавать руку цеховым собратьям, чьи замашки не отличались нарочитой гуманностью, как могли сидеть с ними в одних собраниях?

Авторитарное сознание и Гражданская война

Итак, распад армии, свержение царствующей династии вогнали многих офицеров в ступор. Что им было делать в новых условиях, когда не было внятных приказов, отдающие их (Временное Правительство и затем Советы) — не внушали доверия или уважения, а сакральные символы группового единства — погоны, прежде всего — насильно срезаны? Средний офицер пребывал в ужасе. И самый «активный» представитель этого сословия среагировал. Здесь важно не обмануться: представители офицерства, влившегося в белое движение, не были деятельны, активны, как, например, большевики. Офицеры оказались вынуждены реагировать. Фромм писал, что авторитарный характер бывает очень деятелен — во имя бога, во имя прошлого, во имя силы, но никогда — во имя будущего и прогресса[75]. Их ярость, гнев, экзальтация были вызвана затхлой ненавистью, обидой, страхом и упрямым непониманием, почему всё происходит так, как происходит. Они не были силой трансцендентной, они были реакционерами в самом прямом смысле этого слова: нужно было сделать хоть что-то, лишь бы вернулся привычный порядок и принёс бы с собой душевное успокоение. Это стремление выражалось в культе личности, в парадоксальном на первый взгляд отлынивании с фронта, в идеологической каше движения и, соответственно, в патологическом желании продолжать Первую мировую войну и в культе войны как таковой. На этих пунктах мы и остановимся.

После революции офицерство страдало от отсутствия порядка и видело кругом угрозу со стороны социальных низов. Патриоты и «защитники России» на словах, они со временем оказались в роли оккупационной власти:

«Среди солдатни есть и озлобленные против “офицерья”, они грозят расправиться безжалостно с ними и “белой кадетней”. Мой сосед, изрыгающий свою ненависть к нам, к моему везению, не чувствует в моем лице кадета, а то пришлось бы очень плохо»[76];

«Теперь мы спокойно разгуливали по всей станице, любовно поглаживая в кармане холодный металл лемановской гранаты[77], и с горделивым сознанием своей силы оглядывали толпы рабочих (курсив наш — Е.С., И.П.), с плохо скрываемой ненавистью провожавших нас взглядами»[78];

«Самое печальное — это настроение солдат. Молодёжь составляет лучший элемент, но, с другой стороны, она одинаково легко поддаётся обработке как со стороны офицеров, так и со стороны большевицких агитаторов. А таковые, несомненно, имеются.

Что касается до старых солдат, то среди них большинство смотрит исподлобья на офицеров и, конечно, при первой же возможности перебегут к большевикам. Их держит только страх. Всё это немного напоминает укротителей в клетке с дикими зверями. Стоит укротитель, в одной руке револьвер держит и смотрит в глаза зверю, а сам боится повернуться к нему спиной. Неудачное движение, маленькая рассеянность — и укротитель погиб. Так и здесь. Спят офицеры с винтовкой у изголовья, с револьвером под подушкой и чуть ли не с ручной гранатой на ночном столике. Вечером ставни тщательно запираются и замки у дверей осматриваются. Приятная жизнь, что и говорить»[79].

Коллективное усредненённое сознание белых — это сознание глубоко иерархическое. В ходу у столпов белых — Деникина, Колчака, Врангеля — были словечки «чернь» и «здоровые элементы». Чернью логично называли большую часть населения страны. Очень ёмко это выразил Иван Бунин:

«Знамёна, плакаты, музыка — и, кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток: — Вставай, подымайся, рабочий народ! Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские. Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: “Cavefurem”. На эти лица ничего не надо ставить — и без всякого клейма все видно... И Азия, Азия — солдаты, мальчишки, торг пряниками, халвой, папиросами. Восточный крик, говор — и какие мерзкие даже и по цвету лица, жёлтые и мышиные волосы! У солдат и рабочих, то и дело грохочущих на грузовиках, морды торжествующие»[80]

,

— это Москва, 1918 год. А вот что Бунин писал из Одессы в 1919 году:

«А толпа? Какая, прежде всего, грязь! Сколько старых, донельзя запакощенных солдатских шинелей, сколько порыжевших обмоток на ногах и сальных картузов, которыми точно улицу подметали, на вшивых головах! И какой ужас берет, как подумаешь, сколько теперь народу ходит в одежде, содранной с убитых, с трупов!

А в красноармейцах главное — распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает “шевелюр”. Одеты в какую-то сборную рвань. Иногда мундир 70-х годов, иногда, ни с того ни с сего, красные рейтузы и при этом пехотная шинель и громадная старозаветная сабля...»[81].

Иерархия подразумевала, что были люди достойные, а были и «подлые». И если уж ты оказался в среде достойных, то на это были весомые причины. Тот культ неравенства, который пестовался в офицерской среде до революции, обожествление чинопочитания, когда в других частях общества над ним только смеялись, выдавливало, как мы отмечали выше, офицерскую касту из общества. Офицеры чувствовали себя элитой. Они подтвердили эту принадлежность в своих глазах участием в войне, а затем, когда их усилия «не оценили», полностью отгородились от общества и особенно от трудовых его классов (и даже мелкая буржуазия, настроенная контрреволюционно, белых порой недолюбливала). И то, что белые, бывшее царское офицерство, испытывали такие эмоции, оказавшись в роли усмирителей и поработителей в «своей» стране (даром что работали «в союзе» — а на самом деле на — с Антантой, а то и вовсе с немцами), — закономерно. Они в таком положении пребывали и прежде, например, в 1905 году, когда подавляли крестьянские бунты и рабочие восстания. Они служили лично царю и своей корпорации, а россказни про страну и народ были мишурой. Если до революции «проштрафившихся» гражданских лиц можно было наказать — в ресторане побить, например, за «неуважение» к гимну, то теперь, в ходе Гражданской войны, этих «гражданских», эту чернь нужно было усмирять «по-серьёзному».

Культ неравенства сказывался не только в отношениях между офицерством и обществом, но и внутри самого военного сословия в ходе Гражданской войны. Особенно доставалось «старым врагам» русского офицерства — евреям. Выше мы писали, какие глубокие корни антисемитизм пустил в офицерской среде, да и вообще в царской России. Разумеется, в условиях Гражданской войны, оголившей пороки и противоречия старого общества, подобные настроения определяли особенности политики белого движения. Евреев в белой армии не жаловали. Часто евреи не допускались к военной службе вообще. Как при формировании армии, так и при комплектовании органов пропаганды евреев брать не хотели. Хотя многие из них изъявляли желание помочь белому делу, на службу их принимали редко. Национальные предрассудки заставляли офицеров изменять здравому смыслу.

Постепенно Добровольческая армия обросла многими реакционными и юдофобскими организациями: Национал-либеральная партия монархистов-конституционалистов, общество «За Россию», Русская национальная демократическая партия, «Единая Русь», «Военный монархический союз», «Братство животворящего креста», «Союз помощи жертвам русско-жидовской войны». В 1919 году многие из них вошли в «Союз русских национальных общин»[82].

Проблему антисемитизма признавал и «глава» Юга России А.И.Деникин: «Войска Вооружённых сил Юга не избегли общего недуга и запятнали себя еврейскими погромами на путях своих от Харькова и Екатеринослава до Киева и Каменец-Подольска»[83]. Деникин пробовал остановить погромное движение многократными увещеваниями и угрозами, которые оставались совершенно бесполезными. Слишком глубоко как в сознании офицеров, так и в сознании обывателей засели антиеврейские настроения, активно взращивавшиеся царским правительством. Отождествление белыми еврейства и большевизма служило неким идеологическим и военно-стратегическим аргументом для оправдания чинимым беспорядкам.

Неравенство (то есть поверх того, что подразумевалось армейской уставностью) расцветало внутри Добровольческой армии — не только по «формальным» основаниям, не только на ксенофобской почве, но и по принципу разных воинских званий, но и по социальным: «первопоходники» и цветные части чётко отделяли себя от прочих военнослужащих, в основании пирамиды оказывались мобилизованные, которые стали пополнять Добрармию c весны 1919 года. Дело доходило до оскорблений, мобилизованных запросто могли обозвать сволочами[84]. То есть и здесь воспроизводилось такое деление на «элиту» и «быдло», характерное для авторитарного офицерского сознания.

Одним из направлений «бегства от свободы» стал для офицеров культ личности. Культ личности имплицитно встроен в военную организацию и военное мышление, поскольку наверху обязательно находится начальник, чьи приказы положено исполнять — и чем лучше ты исполняешь даже самый нелепый и ненормальный приказ, тем сильнее тебя наполняет чувство радости и удовлетворения. Не считая ближайших командиров, до революции помаливались на абстрактного «государя»[85]:

«В три часа раздались, наконец, крики дневальных: “Все — на линию!” В один миг мы все выбежали на переднюю линейку и услышали приближающиеся к нам крики “ура”. Это войска приветствовали своего Вождя, а скоро увидели его и мы. Государь ехал верхом...»[86].

После революции сразу же стали возникать локальные вожди и вождики. Очевидно, первым на эту роль претендует Лавр Корнилов (Атаман Краснов называл его «звездой в ночи»), обретший обширную популярность среди офицерства летом 1917 года, итогом чего стала попытка военного переворота в августе 1917 года. Контрреволюция хотела «порядка» и уже тогда была готова свернуть любые эксперименты с демократией, лишь бы разобраться с надвигающейся угрозой, как им казалось, всеобщего распада. Вот как о Корнилове вспоминали соратники:

«Не нахожу слов, чтобы выразить Вам весь наш ужас и наше беспредельное гоpe, рассудок не может примириться, что уже нет нашегo горячо Любимогo Вождя, этогo благороднейшего и честнейшегo борца за Россию»[87].

«Имя Корнилова становилось популярным в офицерской среде, офицеры ждали от него чуда — спасения армии, наступления, победы и мира, — потому что понимали, что продолжать войну уже больше нельзя, но и мир получить без победы тоже нельзя (курсив наш — Е.С., И.П.)»[88].

Корнилов погиб в 1918 году на фронте, и его место быстро заняли Деникин, Врангель, Колчак и в чуть меньше мере Алексеев из-за своей роли в отречении Николая II.

На фоне оголтелого антиинтеллектуализма, дефицита научной и политической подготовки[89] вождь возникал как библейский пророк, предлагая готовые решения и снимая бремя выбора с плеч офицера. Хорошо это выразил тот же Краснов:

«Невольно задумывался и о своём положении. В случае удачи ореол славы Корнилова захватит и нас, его сотрудников, в случае крушения дела нам придется разделить его участь, — тюрьму, полевой суд и смертную казнь. Однако чувствовал, что и в этом случае идти надо, потому что не только морально все симпатии мои были на стороне Корнилова, но и юридически я был прав, так как получил приказание от своего верховного главнокомандующего и обязан его исполнить (курсив наш — Е.С., И.П.)».

И вот ещё более впечатляющее воспоминание:

«На меня лично эта удручающая новость {приказание союзников белым остановить борьбу — Е.С., И.П.} произвела двойственное впечатление: с одной стороны робкое чувство обиды и разочарования, с другой, какое-то успокоение, точно с души свалилось тяжкое бремя решения вопроса продолжать ли борьбу или кончить её… кто-то другой решил властной волей этот страшный вопрос (курсив наш — Е.С., И.П.)»[90].

Этот отрывок может считать апофеозом белого мышления.

При отсутствии внятного централизованного контроля, авторитета верховной власти расцветало самодурство «на местах», офицеры превращали подконтрольные территории в одну большую, чудовищно неустроенную казарму, в которой пресловутая военная дисциплина существовала в извращённой форме: вся власть, до крайностей, сосредотачивалась в руках военных начальников:

«Войсковые начальники, не исключая самых младших, являлись в своих районах полновластными сатрапами. Поощряемые свыше войска смотрели на войну как на средство наживы. Произвол и насилие стали обычным явлением...»

— писал Врангель[91]. Все сетования белых мемуаристов на то, что были перегибы на местах, что местные руководители действовали по своей инициативе и тому подобные рассуждения — беспомощны. Задача мемуаристов — оправдать самих себя. В то время как «эксцессы» и были нормой белого движения. В условиях существования единой армии, которой можно делегировать все свои возможные экзистенциальные заботы, подчиняться приказам могло быть даже приятно. Внизу были свои маленькие корниловы и врангели. И если те, кто наверху, должны были держать какие-то рамки «приличия» — союзники смотрели, писали в прессе, то «нижние чины», могли не стесняться и заниматься живодёрством. В своих отрядах они были и царями, и богами.

«Бегущее» авторитарное сознание внешне может показаться парадоксальным. С одной стороны, офицеры стремились на фронт, на Первую мировую, где действительно погибали, но с другой, Гражданская война даёт множество примеров того, что служба и боевые действия с неясным финалом давались офицеру тяжело, и он искал способы от службы улизнуть, спрятаться в тиши госпиталя, или в шуме ресторана.

«Город Феодосия в то время представлял собой людской муравейник… присутствующее здесь офицерство не поддавалось учёту администрации, как потом мне жаловался начальник гарнизона, и, конечно, все они отсиживались в городе от фронта»[92].

Здесь надо отметить, что далеко не всё бывшее офицерство полным составом записалось в Добровольческую армию:

«Ростовское офицерство, попрятавшееся при большевиках, облачается в форму и фланирует по Садовой и наполняет рестораны. Расклеены афиши, призывающие записываться в Добровольческую армию. Но успех относительный, большинство предпочитает продолжать “фланировать” и выжидать»[93]

,

— вспоминал очевидец. Многие офицеры после объявленной большевиками демобилизации разошлись по домам и сели ждать, чего бог пошлёт. Да, многие из них побежали на юг, на Дон, в ряды Добрармии. Но часть делала это лишь потому, что находиться в Москве или Петрограде было опасно — солдаты могли запросто напасть, не забыв офицерских «достижений» в рукоприкладстве. Иной раз некоторых из офицеров чуть ли не силком приходилось затаскивать на службу. Или они шли, поскольку это позволяло не думать, шагали по инерции, куда зовут, а потом, уже во время боевых действий, не выказывали никакого энтузиазма.

В ходе боёв офицеры грызлись между собой за наиболее «безопасные» участки фронта:

«Так же как и они, мы ссоримся между собой. Я, например, ясно вижу, что казак-сотник с удовольствием взял бы себе мой участок — “Лизину Рощу” и бульвар у моря — и что он делает соответствующий нажим на коменданта. Но я непреклонен: умру, но “Лизиной Рощи” не отдам; она легко охраняется и далека от опасных, предательских и мрачных окраин города. Кроме того, все торгуются между собой: один уверяет, что ему невозможно брать на себя такой большой участок, что у него не хватает людей; другой просит прибавить ему людей другой части; третий, наконец, уверяет, что ему дали самый скверный участок, что у него ненадёжные люди и т.д.»[94].

Никакому героизму, который они себе потом приписали, здесь, конечно, места не было.

В белой среде присутствовало презрение к «тыловым», но только на словах и до той поры, пока самому не удавалось найти безопасное местечко. Они зачастую ретировались с передовой, масштабов эпидемии это явление достигло во врангелевском Крыму[95], пополняя штаты непонятных окологосударственных учреждений и преследуя цели личной наживы[96]. Никто из «беженцев», конечно, воспоминаний о своих подвигах не оставил.

Офицеров на самом деле тяготила Гражданская война. Они «вспыхнули» из-за того, что старый мир их рухнул, но бороться за новый они не хотели — «отвыкли повиноваться», как глубокомысленно заметил генерал Дроздовский[97].Офицер, «маленький человек», хотел поскорее закончить с неурядицами, он ждал момента, чтобы избавиться от тяжелой ноши:

«Прекрасная спальня, своя уборная, душ; всё так уютно, чисто, удобно. И через 4 дня, вероятно, я брошу все это и верхом, yтопая в гpязи, голодая и замерзая, поеду куда-то на юг, в гoры, вместе с неразбитой, но павшей духом Донской Армией… Невольно трусливое малодушие охватывает сердце, зачем идти туда, на голод и холод, б{ыть} может, страдания и даже смерть, когда так легко, прикрывшись гpомкими словами о необходимости “связи” с Правительством и Кругом, удравшими уже в Н{ово}российск, спокойно уехать туда же в своём поезде?(курсив наш — Е.С., И.П.)»[98].

А вот что вспоминал племянник премьера Столыпина:

«После стрельбы здесь как-то странно тихо. Купы деревьев темнеют сплошной массой, и на их фоне белеет церковь. Откуда-то несётся запах белой сирени. Сквозь листву горят окна пригородных дач и слышится пение. Поёт женский голос. Как здесь спокойно и хорошо! И при мысли, что мне не придётся больше ночевать в мокром тулупе под открытым небом, что меня ждёт тёплая белая лазаретная палата, что я отдохну и скоро пройдёт самая боль, и что я, наконец, ранен, меня охватывает безумная радость. Хорошо быть легко раненным! Будешь потом гулять этакой “жертвой” войны (курсив наш — Е.С., И.П.)»[99].

Это соответствует анализу Фромма: офицер был готов к физической боли лишь почувствовать свою значимость — и одновременно освободиться от бремени забот. А. Столыпин в другом месте своих воспоминаний ярко описал жизнь, которая ему более по душе:

«Офицеры на “Spyrea”, видно, не особенно блестящи. Да оно и понятно: кто станет плавать на простом шлюпе? Но отношение ко мне и Голицыну отличное. Утром чудный breakfast из кофея со сгущёнными сливками, бисквитов, белого хлеба, разных мармеладов, варений и печений. Устраиваются странные комбинации, <такие> как овсяная каша с вареньем из ежевики. Не успеешь переварить как следует утренний завтрак, как подают уже обед. Обед с хорошим супом, чудесной солониной с разными гарнирами и массой вкусных консервов. После обеда мы сели в мягкие кресла у пылающего камина, закурили английские папиросы и нам подали всевозможные пития»[100].

Мы понимаем, что читатель может заподозрить некоторое противоречие в наших рассуждениях: офицер или бросался на людей, пытал их и убивал, или мечтал бежать с фронта и зажить своей частной жизнью. Конечно, люди в офицерском сословии были разные — сотни тысяч! И все они психологически отличались друг от друга, а потому их реакции были различны. Мы же хотим подчеркнуть, что общее между ними — это сам факт реагирования. Да, кто-то был «злее», кто-то «добрее», но все они были опустошены крахом старой системы. А то, как они с этим справлялись по одиночке, не столь важно — мы даём характеристику большой группе людей, а не отдельным фигурам.

Разобщённость офицеров показательна и ярче всего проявилось в вопросе об идеологии, о будущем устройстве России после Гражданской войны. Здесь личностные особенности офицеров нивелировались, они были едины в вопросе об идеологии движения — предельная абстрактность, поскольку единой внятной линии не было и быть не могло. Однако в одном белые оставались едины — они были реакционерами. Причём в буквальном смысле этого слова. Они реагировали на революцию, хотя и каждый по-своему. Белые не были политической силой, ставящей перед собой цели и достигающей их. Их цель была — вернуть прежнее равновесие, и всё. Эта размытая установка определила идеологические кульбиты белых. Белые не единожды подчёркивали, что они как бы «над политикой» и «воюют за Россию». Эта позиция корнями уходит в дореволюционную эпоху — «армия вне политики». Их идеологией была сама идея беспрекословной армейской службы. Младший офицер выполняет приказ старшего, тот — генерала, а последний слушает царя, который помазанник божий и не соврёт. Вот и вся политика. Думать не надо, книжки читать можно, и многие, наверное, даже что-то читали (правда, всё больше Фенимора Купера, чем, например, Льва Толстого), но для выполнения приказа они не пригодятся.

Никто в Белом движении не понимал, что в целом происходило, то есть за что воевали: генерал Ванновский видел корень революции в отмене крепостного права, а Романовский — в запоздалости этого решения[101]. Популярной ширмой особенно на юге был лозунг непредрешенчества, в соответствии с которым на передний план выдвигался разгром большевиков, лишь после которого можно было ставить вопрос о социальном и политическом устройстве страны. Иными словами, предлагалось сперва что-то сделать, а потом подумать, что сделали.

Русский либерал (кадет в первую очередь, в ближайшем политическом окружении Деникина преобладали именно кадеты) очень стремительно ушёл от радикального либерализма в 1905 году к полной реакции в 1917. Многие кадеты сотрудничали с белыми, обеспечивая последних эрзацом идеологии и правовым фасадом. Белые ни капли либералу не доверяли и прижимали при каждом удобном случае, но терпели, так как нужно было обращаться хоть к какой-то политической теории, к каким-то идеям, показывая свои «плюрализм» и «демократию».

За абстрактно-политическим фасадом скрывалась теоретическая пустота и отчаянные попытки заполнить её уже в ходе войны. Вменяемых идеологических текстов не было, как не было и политической работы с рядовым составом армии. Если крестьяне задавали вопросы, то офицеры не могли внятно ответить, за что они вообще сражались[102]. Ответы порой искали в застольных речах Деникина, вспоминал Шкуро[103]. Слащов, стоявший одно время во главе Крыма, признавался: «я не мог сказать твёрдо и прямо своим подчинённым, за что я борюсь»[104].

«Мне часто приходилось задумываться о причинах неудач нашего белого движения, и я всегда приходил к выводу, что одной из главнейших причин этого являлось отсутствие твёрдо и ясно выраженных целей борьбы»[105]

,

— резюмировал колчаковский генерал Кислицын.

Если Марков был настроен как бы антимонархически, то Дроздовский был ярым монархистом и антисемитом. Но оба на дух не выносили агитаторов Добрармии и едва не расстреливали их[106]. Уже в эмиграции всплыл факт откровенной вражды между Врангелем (и тех, кого он представлял, а он, например, блокировался с Ильиным) и Деникиным. Ильин писал Врангелю, что «деникинщина есть керенщина внутри белого движения»[107]. Вот такой недостижимый поныне уровень политического анализа демонстрирует нам русский философ.

Для белого движения «преданность» союзникам — Антанте — была сродни символу веры: эта мысль подпитывала их и служила одним из важнейших оправданий для борьбы с большевиками, которые объявлялись агентами немцев. Формально логика была такая: большевики работают на Германский генштаб; Российская империя в составе Антанты воевала с Германией; Германия руками большевиков захватила Россию; белые просто-напросто продолжают Первую мировую войну[108]. Довольно незамысловато, а главное, не возникает вопрос, кто и зачем войну начал, и кто её хочет продолжать. Это объяснение хоть как-то могло работать до ноября 1918 года, т.е. до конца Первой мировой. Но после капитуляции Германии и её союзников Антанта из России не ушла и продолжила оказывать поддержку контрреволюции. Белые попали в странное положение: вроде бы они бьются против иностранной оккупации, но вроде как и сами коллаборанты (пускай и с другими оккупантами). Англичане и французы в рамках примитивной белогвардейской логики были хотя бы «союзниками». Но ведь некоторые из белых вождей — атаман Краснов[109] — сотрудничали с немцами, своими «противниками». Больше того, воспоминания пестрят сообщениями, что мелкая буржуазия крупных городов (Киева, например) ждала немецкую армию как спасителей, желая таким образом совладать с революцией: «Это то же самое настроение, как у обывателя: готовы “радостно” встретить немцев. Своих боятся больше»[110], — вспоминал академик Вернадский.

А вот характерно «армейское» воспоминание:

«Вошли немцы в город. “Будучи военным, нельзя было не радоваться при виде этих дисциплинированных войск, сильных в своём спокойствии и в своей внутренней спайке, после всех этих оборванцев всякого сорта и всякого цвета”»[111].

Для автора мемуаров важно, что «союзник» ведёт себя так, как положено военному — выправка, дисциплина, всё на месте. И не важно, что с этим «противником» «родина» воевала четыре года; на первый план выходит восхищение процессом, дисциплинированным шагом — на фоне отечественной-то «черни», «лузгающей семечки». В этом отрывке проявляется офицерское «классовое» мышление. В офицере «вражеской» армии российский белый чувствует своего сильнее, чем он ощутил бы в целой крестьянской деревне! Они — офицеры, стоят как бы над обществом, и то, что они воюют, так это издержки профессии! Встречались же однополчане на дуэлях. Таким образом, как мы писали выше, белые оказались в роли оккупантов в «своей» стране. Они были готовы сотрудничать хоть с богом, хоть с чёртом, лишь бы вернуть всё назад — и вернуть даже не конкретные социально-политические формы, а сам дух, само ощущение «порядка». И если дисциплинированные германские войска одним своим видом демонстрировали «порядок», то воздавали хвалу и им.

Ещё один общий элемент офицерского мировоззрения — предельно абстрактный, — это культ войны. Война в сознании белых была вечным метафизическим состоянием без начала и без конца. В ней — конкретно в Первой мировой — не было классов и государств, не было империалистических интересов, был только военный процесс, который время от времени прерывался, чтобы дать передышку участникам, но вскоре восстанавливался. Вот как писал Колчак:

«Война прекрасна, хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша. Не знаю, как отнесётся она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим помышлением. Война даёт мне силу относиться ко всему “холодно и спокойно”, я верю, что она выше всего происходящего, она выше личности и собственных интересов, в ней лежит долг и обязательство перед Родиной, в ней все надежды на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение. Она даёт право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов, хулиганствующих политиков, которые так ненавидят войну и всё, что с ней связано в виде чести, долга, совести, потому что прежде всего в основании они трусы»[112].

Из войны, как из процесса, делали культ. Под это подводился и эрзац идеологии:

«Бологовский обладал неплохой философской эрудицией и использовал её для обоснования собственной {позиции}: “...моей душе всегда была чужда слюнявая проповедь крамольного старичка, графа Льва Николаевича Толстого о непротивлении злу, и я всегда больше был склонен толкнуть падающего, по Ницше, чем подставить левую щеку после удара по правой — по Толстому. Мудрость древних — око за око и зуб за зуб — мне всегда была понятней, чем современное “культурное” кисляйство, и я бы только хотел его несколько видоизменить: за одно око — два, и за один зуб — тридцать два”»[113].

Культ войны тесно переплетался с растущими мистическими настроениями (вопреки декларативному православию). Так, генерал Туркул считался

«”заговорённым”, и остальные в бою инстинктивно старались быть рядом, попасть под защиту его счастливой звезды. Другие бережно хранили талисман — портсигар, ладанку или зажигалку — знаменитый тем, что “притягивал” осколки и пули, защищая сердце…

Некоторые мемуаристы указывали на трансформацию веры в суеверие, понимаемое в виде отхода к полуязыческой религиозности; один вполне серьёзно ссылался на “договор” с судьбой: “Меня не убьют и не ранят, если я не буду делать подлостей и убивать напрасно”. Доминировало убеждение, что “на войне все случайно, и всего случайнее жизнь и смерть”»[114].

В соответствии с анализом Фромма, мир объяснялся игрой высших сил. Есть царь — он решает, как жить; есть война — которая просто «случается», как плохая погода, и её нужно принять, не осуждая, как ещё один приказ; есть судьба и её знаки, которые надо правильно читать, чтобы победить, — тогда можно забыть и про земельный вопрос, и про рабочий вопрос, и про вопрос о мире.

Всё, на что оказались способны белые — это в очередной раз поднять знамя патриотизма, приобретшего куда более правый, националистический уклон, чем ранее. В этом отношении простые и доступные малообразованному населению лозунги о «еврейской угрозе» стали важной частью белой пропаганды (дошло даже до переиздания «Протоколов сионских мудрецов»). Главным ее рупором стало Осведомительное агентство Добровольческой армии (Осваг), которое отвечало за агитацию и информирование население подконтрольных районов.

Один из пассажиров «философского парохода» историк В. А. Мякотин так вспоминал об агитации деникинцев:

«“Осваг”, попавший в руки чиновников и профессоров чиновничьего склада, либо нудно и скучно повторял заезженные казенные формулы, либо вёл — иногда при помощи совершенно недопустимых приёмов — прямо погромную пропаганду и в результате не столько привлекал общественные симпатии к армии, сколько достигал прямо противоположной цели»[115].

Отсутствие внятной идеологии, чертившей желанное политическое и экономическое будущее (как у большевиков), в полной мере дало о себе знать среди белых в период эмиграции. Несколько поколений русских революционеров жили в изгнании, группа за группой, с середины XIX века и вплоть до 1917 года. Там они испытывали всяческие лишения, но не теряли духа и готовились к грядущей борьбе — и дождались её; а всё потому, что они обладали прочным моральным стержнем: они знали, ради чего идут на жертвы. О белых такого сказать нельзя. Вскоре после того, как Гражданская война завершилась и около двух миллионов бывших оказались заграницей, они приступили ко взаимной грызне. Вот что писал генерал Барбович:

«Среди русских зарубежных общественных кругов всё поглотила мелкая, личная грызня... Жизнь понемногу засасывает наименее сильных. Конечно, откройся завтра новые возможности, начнись настоящая, деловая, работа и все эти упадочные настроения рассеются. Пока же этих новых возможностей нет, приходится бороться с этими печальными явлениями единственно доступными нам мерами: поддержание личного общения с подчинёнными, непосредственным на них воздействием, напоминанием о всей прошлой нашей борьбе, о том, что было ранее сделано»[116].

Белый генерал признаётся, что действовать его соратники могли только по внешнему принуждению, у них не было внутренней несгибаемости, которая провела большевиков через ссылку и каторгу.

Иван Ильин высказался ещё ярче:

«В общем, болото. От прежней русской государственности остались одни чехлы. Люди перешили их на паруса, паруса привязали к корытам и вяло ждут, чтобы попутный ветер надул эти чехольно чахнущие паруса. И уж матросов подговаривают; а матросы стараются наняться сразу корыт на 5 — на 6, а то и больше; чтобы потом всех надуть или в последний момент примазаться на лодку с мотором. Безвольные комбинации в среде комбинирующегo безволия. Огня нет, а варить хочется. Река образовала тридцать три дельты и разлилась в болото. Знаете, по-чешски, скорый поезд — рыхлый влак; так вот здешние рыхлые влаки напрасно думают превратиться однажды в скорые поезда...»[117].

Не случайно, что именно Ильин перешёл в дальнейшем на позиции фашизма и поддерживал Гитлера, работал на него; фашизм он назвал разновидностью мирового белого дела — и был прав. Наверное, это единственное его достойное «философское» открытие. Не могло быть никакой другой идеологии у людей, которых охватила обида и истерика. Из чистой реакции, из желания убежать от истории не могло родиться ничего, кроме ужасов концлагеря — царства извращённого порядка.

Всё по закону

Правопорядок строится на самостоятельном и самодеятельном субъекте прав; на законе и законности; на справедливости. Большевизм отвергает все эти основы.
Любимый философ Путина Иван Ильин

Теперь читателю должно быть ясно, что белый террор вырос не на пустом месте. Царская власть до смерти боялась «своего» народа и делала всё, чтобы подготовить своих защитников к расправам над ним в случае смуты. И дабы это утверждение не повисало в воздухе, в оставшейся части мы покажем, что белые, во-первых, осуществляли террор против своих противников централизованно, целясь в социальные и политические группы, определённые ими в качестве враждебных, при этом очень часто свои «подвиги» они всячески скрывали; во-вторых, делали они это с широким размахом и изощрённой ненавистью к противникам.

Белые режимы были оформлены юридически. На деле они являлись хоть и ущербными, но государствами, или стремились таковыми стать на практике, а это придавало репрессиям централизованный характер, вопреки расхожим мифам, которые повторяют противники коммунистов.

Белое движение не отличалось единством, в нескольких регионах (Юг, Сибирь—Дальний Восток, Север (Архангельск) и Северо-Запад (Карелия)) существовали достаточно автономные режимы, не подчинявшиеся какому-либо центральному государственному аппарату, хоть и признававшиеся формальное лидерство «верховного правителя России» Колчака. Система управления, созданная Корниловым—Алексеевым—Деникиным на Юге России, была военной контрреволюционной буржуазно-монархической диктатурой[118]. Почти все белые режимы обладали формальными атрибутами государства: существовали органы власти (у Колчака так и вовсе были министры), действовал карательный аппарат, собирались налоги, функционировали представительные органы на местном уровне — городские думы, куда битком набились либералы, а порой и бывшие левые.

Адмирал В. К. Пилкин так выразил белое кредо: «Всё можно делать, но не всё следует говорить». Вдобавок, непонимание контекста и неверная трактовка источников способы исказить представления о событиях тех лет. На контрреволюцию работали старые царские бюрократы, склонные к обильному документообороту. Попытка анализировать их вне контекста

«может создать иллюзию соблюдения законности <...> и мягкости наказаний: обстоятельные допросы и очные ставки, тюремное заключение как наиболее распространённая мера наказания, оправдания при отсутствии надлежащих улик и т. п.»[119].

А потом какой-нибудь белодельский историк подсчитает число поданных в деникинский суд заявлений и сделает вывод, что система-то работала! На что, однако, могло повлиять обилие бумажек? Да ни на что. Абстрактные легалистские формулы разлетаются вдребезги при обращении к реальности:

«… оба {Слащев и Шкуро} одинаково ожесточенно боролись против малейшего проявления независимости того жалкого учреждения, которое именовалось судом Добровольческой армии. Независимого суда вообще в белых армиях не было: был суд кутеповский, слащевский, Шкуро и т. п. Суд в белых армиях был насмешкой над правосудием»[120].

И суды действительно могли выступать, возмущаться белогвардейским беспределом, да только что толку? «Если читать только приказы Врангеля, то можно действительно подумать, будто правосудие и правда царили в крымских судах… но это было только на бумаге»[121]. Спорадические негодования либералов, действовавших в системе белогвардейского судопроизводства, на динамику самосудов никак не влияли[122]. Деникина за нерешительность многие офицеры за глаза называли «бабой» и игнорировали его распоряжения[123]. Поток ограничивающих террор приказов (даже чисто формально) не стоит преувеличивать, он был минимальным, как и реальные наказания за «перегибы». Так, за осень 1918 — весну 1919 года пять из семи смертных приговоров за акты террора по Добрармии главнокомандующий (Деникин) либо отменил, либо заменил расстрел на каторжные работы или разжалование[124]. Позднее, во врангелевском Крыму, если карательное учреждение приобретало совсем уж дурную славу, то его показательно закрывали. Формально — идёт борьба с произволом. В действительности же, как писали очевидцы, происходила «стремительная замена одних лиц и учреждений другими. Фактически, впрочем, дело свелось лишь к калейдоскопической перемене фамилий и вывесок, а зачастую даже только последних»[125].

Выстраивая свою легитимность вокруг идеи борьбы с большевистской заразой, белые часто прибегали к прямым фальсификациям. Белым нужно было работать на «общественное мнение» стран Запада, т.к. они находились в сильной материальной, финансовой и военной зависимости от «союзников» из стран метрополии: Англии, Франции, США, Японии, которые участвовали в Гражданской войне в России и под предлогом борьбы с немцами действовали исходя из своих колониальных интересов. И поэтому, по возможности, белые пытались скрывать творимые зверства. Так, Деникин возмущался возможностью попадания на Запад кинохроники, запечатлевшей преступления белых:

«“Осваг[126] посылал фильмы за границу, может быть они не осмотрены и туда “повешание? послали?”. Естественно, что негативы и все копии ленты, ставшие причиной этого инцидента, были немедленно уничтожены»[127].

Бывало и так, что белые после совершения очередного грабежа или убийства выставляли всё делом рук красных. После взятия Курска одна из воинских частей решила присвоить себе три вагона с сахаром. Центральная комиссия его реквизировала, а ночью офицеры напали на своих же и сахар забрали. В итоге был составлен отчёт, что ночью большевики совершили налёт на станцию[128]. И еще несколько примеров: конница Дроздовского провела в селе реквизицию, а обвинили большевиков[129]; нередко «большевиками» представлялись банальные бандиты[130]; Осваг нанимал инвалидов:

«Я к нему: „Желаешь получать сто в день?...” — у, конечно, желает... Так вот что, братское сердце: вместо того, чтобы без толку голосить „жертва германского плена”, голоси: „жертва большевистской чрезвычайки”. Понятно?! Говори про чрезвычайку, ври, что в голову прилезет и получай сто целковых — на пропой души»[131].

Офицеры поступали на службу в Красную армию, и потом устраивали откровенные провокации, намеренно с особой жестокостью подавляя крестьянские восстания и, прикрываясь именем советской власти[132]. Цензура жёстко давила любые попытки «либералов» покритиковать белый террор: «всякая попытка правдиво описать быт фронта пресекалась железной лапой цензуры, ряды которой почти сплошь состояли из анекдотических персонажей»[133]. Западная пресса с жадностью обсасывала «жареные» факты, дело порой доходило до курьёзов:

«Вслед за тем в деревне А. состоялся смотр доблестной конницы генерала Б.

Показанная в заключение смотра ловкая джигитовка произвела огромное оживление среди чинов миссий и сотрудников иностранной прессы.

Особенный восторг вызвало проделанное кубанцами “умыкание” невесты.

Картина мчавшихся карьером “похитителей” со схваченной на полном ходу коня крестьянской девушкой и погоня за ними с удалым гиканьем и стрельбой истощила, кажется, добрую половину пленок у всех семи корреспондентов европейской и американской печати.

И, грешный человек, сознаюсь, что не мог удержаться от смеха, когда один из присутствовавших при этой фотографической лихорадке старых боевых офицеров сказал мне:

— Даю голову на отсечение, что во всех чикагских и неапольских журналах это будет зафиксировано как спасение храбрым lekosak своей жены от кровожадных bolschewiks... »[134].

Русский офицер был мастак приврать. Будущий нацист атаман Краснов на заре своей карьеры работал журналистом «Русского инвалида» в годы Русско-японской войны. Вот как его писательский опыт характеризовал высокопоставленный деятель Грабьармии[135], знавший его в ту пору: «Краснов утверждал, что газетные статьи не роман, что они имеют агитационное значение и в них нужно преподносить публике лишь то, что может подбодрить, поднять дух»[136].

В целом можно говорить, что белые успели создать «правовую» и политическую основу своих действий. Основной своей целью белые провозглашали борьбу с большевиками/советской властью. Это было возможно потому, что при деникинской администрации подвизалась масса кадетствующих правоведов. В качестве правовой базы использовалось как царское законодательство — статьи Уголовного уложения 1903 года «О бунте против верховной власти и о преступных деяниях против священной особы Императора и Членов Императорского Дома», — так и его дальнейшие модификации, проведенные Временным правительством. Источник своей шаткой легитимности белые находили в Учредительном собрании — по крайней мере, именно к нему они нередко апеллировали.

Предпринимались и самостоятельные попытки законосочинительства: например,

«постановления Верховного управления Северной области “Об упразднении всех органов советской власти” (2 августа 1918 года) и Временного сибирского правительства “Об определении судьбы бывших представителей советской власти в Сибири” (3 августа 1918 года)»[137].

В августе 1918 года (вслед за мятежами, организованными Комучем против советской власти) Колчак распорядился расстреливать всех пленных коммунистов[138]. В мае 1918 года Краснов учредил на Дону военно-полевые суды и распорядился приговаривать к смерти за один факт службы в Красной армии[139]. Не брезговали и такой риторикой:

«В дальнейшем, все отдельные лица и целые поселения, которые будут находиться в рядах красной гвардии, объявляются предателями общему народному делу всей Донской Области и с ними будет поступлено безжалостно, как с врагами всего народа (курсив наш — Е.С., И.П.)»[140],

— предупреждал Краснов. В ноябре 1919 года Особым совещанием при Главнокомандующем ВСЮР Деникине был принят известный закон, который автоматически приговаривал к смертной казни сотни тысяч людей:

«Виновные в подготовлении захвата государственной власти Советом народных комиссаров, в участии в этом захвате, во вступлении в состав означенного выше Совета, в подготовлении захвата власти на местах Советами рабочих, солдатских и крестьянских депутатов или иными подобного рода организациями, в участии в этом захвате, а равно сознательном осуществлении в своей деятельности основных задач советской власти, либо в содействовании осуществлению этих задач, либо в участии в сообществе, именующимся партией коммунистов (большевиков), или в ином сообществе, установившем власть Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов или иных подобных организаций, либо содействовавшим укреплению этой власти или осуществлению ее задач, подвергаются: лишению всех прав состояния и смертной казни»[141].

29 апреля 1920 года Врангель издал приказ «безжалостно расстреливать всех комиссаров и коммунистов, взятых в плен»[142]. К 1919 году ни у кого не вызывал сомнений военно-диктаторский, в первую очередь — репрессивный характер белых режимов. Так, в Управлении внутренних дел при Главнокомандующем (Деникине) была создана полиция — Государственная стража, достигшая осенью 1919 г. численности 77 тысяч человек, а это половина всех регулярных войск белых на Юге[143]. А для чего ещё нужен такой внушительный полицейский аппарат, если не для репрессий?

Но это — национальный или региональный уровень. А ведь пышным цветом цвела «самодеятельность» карателей!

На местах за годы войны военным руководством белых рангом пониже был принят ворох кровожадных приказов и постановлений:

«Командовавший добровольческими войсками в сочинском округе генерал Бурневич издал приказ, в котором объявил, что в случае, если повстанцы не вернутся в свои деревни, не сдадут оружия и не выдадут главарей — то все они будут объявлены врагами родины, дома их будут сожжены, а всё имущество реквизировано»[144].

Cмертную казнь могли назначить за стояния у окон во время прохода войск и за появление на улице после 17:00[145]; походный атаман Донского войска Попов в одном из приказов призывал убивать подряд всех красноармейцев[146]; иные приказы поражали «своеобразием»:

«Мы живём в России, а потому приказываю всему населению Юзовки праздновать воскресный день и в этот день не производить никакой торговли. За ослушание сего виновные будут мною подвергнуты самому строгому наказанию, вплоть до расстреляния» (ноябрь 1918 года)[147].

Что бы ни говорили сами белые или их защитники, утверждая, что красный террор особенно ужасающ, поскольку призывал — якобы — к повальному физическому истреблению определённых классов, белый террор имел классовый прицел. Особенной ненавистью пользовались рабочие. Звучали порой призывы «истребить всех рабочих старше 16 лет»[148]. Рабочий, пролетарий — значит коммунист. Матрос — точно коммунист: известен эпизод, когда в одной волости перевешали всех матросов[149]. Потому что матросы. Интеллигентов (особенно носивших очки, как известно) военный человек традиционно не жаловал[150]. Интеллигент ведь по умолчанию пособник или большевиков, или Керенского. К крестьянам было чуть более сложное отношение, поскольку они, в общем-то, и были «народом», за который офицеры должны были воевать. Тут, конечно, приходилось мучительно думать. Но смотрели на крестьян строго сверху вниз и в порядке «воспитания» регулярно прибегали к такому проверенному способу, как порка.

Белый террор носил целевой характер: это была не просто серия эмоциональных вспышек и военных эксцессов. Было понимание, в том числе и на формально-правовом уровне, по кому нужно наносить удар: по рабочим, матросам, иногда интеллигентам, членам коммунистической партии и работникам советских органов. Белые хоть и не отличались эксплицитной социальной или тем более классовой прозорливостью, но чутьё им не изменяло: им было ясно, что за дело рабочих они не бьются. Это и регулировала описанная выше «правовая» база.

В следующем разделе мы сделаем абрис белого — террора.

О белом терроре замолвите слово

Проходя мимо штаба, дама остановилась, чтобы завязать распустившийся шнурок на ботинке. Этого было достаточно, чтобы схватить ее и потащить в контрразведывательное отделение, откуда она бы уже не вышла.

На мой вопрос, какие основания были у агентов для ареста дамы, они ответили, что завязывание шнурка на ботинке есть обычный условный знак большевистских шпионов, а значит, и эта дама кому-то подавала знак.

Генерал Е. И. Достовалов. О белых и белом терроре

Создание исчерпывающей панорамы белого террора не входит в наши задачи. Для нас важно воскресить в памяти читателя характер белого террора. Поэтому настоящий фрагмент будет неизбежно хрестоматийным, многое, вероятно, покажется читателю знакомым.

Белый террор осуществлялся как органами (квази)государственной власти, то есть имел формальную санкцию сверху, так и рядовыми участниками белого движения, которые могли интерпретировать указы и постановления в свою пользу, а могли и вовсе их игнорировать или не знать — последнее вошло в историю под названием «атаманщины». Это, конечно, не уникальное российское явление. Атаманы — или полевые командиры — возникают всякий раз там, где происходит распад государственных структур, а альтернативный рассыпающемуся государству источник власти (например, революционная организация) недостаточно силён, чтобы навести порядок[151]. Наиболее щедрой на атаманские кадры оказалась, казачья среда. Всё, что им требовалось, — это точка краха. При желании, всё белое движение можно представить как пирамиду атаманов.

Белый террор носил массовый характер, нередко жертвами расстрелов (например, при взятии города) могли стать сразу сотни и тысячи людей. «Наверху» (то есть среди высшего руководства) прекрасно понимали, что происходит. Слово Врангелю:

«По указанию станичного правления комендантской командой дивизии арестовывались причастные к большевизму станичники и приводились в исполнение смертные приговоры. Конечно, тут не обходилось без несправедливостей. Общая озлобленность, старая вражда между казаками и иногородними, личная месть, несомненно, сплошь и рядом играли роль, однако со всем этим приходилось мириться. Необходимость по мере продвижения вперёд прочно обеспечить тыл от враждебных элементов, предотвратить самосуды и облечь, при отсутствии правильного судебного аппарата, кару хотя бы подобием внешней законной формы, заставляли мириться с этим порядком вещей»[152].

А вот что писал Деникин (сваливая все грехи на контрразведку):

«Я не хотел бы обидеть многих праведников, изнывавших морально в тяжелой атмосфере контрразведывательных учреждений, но должен сказать, что эти органы, покрыв густою сетью территорию Юга, были иногда очагами провокации и организованного грабежа. Особенно прославились в этом отношении контрразведки Киева, Харькова, Одессы, Ростова (донская). Борьба с ними шла одновременно по двум направлениям — против самозванных учреждений и против отдельных лиц. Последняя была малорезультатна, тем более, что они умели скрывать свои преступления и зачастую пользовались защитой своих, доверявших им начальников»[153].

Расправы носили непредсказуемый характер, под удар мог попасть кто угодно под любым предлогом: большевик, «интеллигент» или их родственник:

«Полковник Петров оцепил селение, согнал в кучу всё население и объявил, что намерен расстрелять поголовно всех мужчин. Затем он заявил, что согласен смягчить свой приговор, если крестьяне соберут ему контрибуцию в пять тысяч рублей и выставят угощение… “Я должен был всех вас расстрелять, но обещал смиловаться и от своего слова не отступлю. Поэтому я расстреляю только каждого десятого!”»[154];

«Члены сочинской продовольственной управы рассказывали о массовых расстрелах без всякого суда и следствия многих рабочих новороссийских цементных заводов и нескольких сот захваченных в плен красноармейцев... На улицах города, среди белого дня расстреливались или, вернее, просто пристреливались оставшиеся в Новороссийске после потопления черноморской эскадры матросы. Достаточным для расстрела поводом служил выжженный порохом на руке якорь или донос какого-нибудь почтенного обывателя о сочувствии того или другого лица большевизму»[155];

«Я помню случай, когда компания перепившихся офицеров, во главе с полковником царской службы, ворвалась в помещение арестованных и там шашками изрубила кинематографического актёра Джамарова, офицера царской же службы, добровольно явившегося к деникинским властям и рассказавшего, что, будучи насильственно мобилизованным большевиками, он пробирался на юг с тем, чтобы перекинуться на сторону белых…»[156];

«Изредка пробежит, догоняя свою часть, какой-нибудь запоздавший солдат-большевик. С испуганным, злым выражением он озирается вокруг, он чувствует, что все, даже вчерашние друзья, стали ему врагами. Бывали случаи, что его тут же убивают»[157];

«...и началось {после занятия Екатеринослава войсками Шкуро} хватание людей на улицах, в вагонах трамваев, в учреждениях... Арестовывали по самым бессмысленным доносам; загоняли в одну общую большую комнату и держали по несколько дней без допроса и даже без какой-либо записи»[158];

«Началась эпидемия доносов <…> Многие “подозрительные” не дожили до следующего дня. Разгрузка тюрем также производилась без особой волокиты. В этом деле воинские части помогали контрразведке. В штабе генерала Глазенина ликвидировали “подозрительных” прежде всего по одному существенному признаку: “жид”»[159];

«Болезненно-ненавистно относившееся ко всякого рода проявлениям демократизма офицерство в большевизме начало подозревать всякого, кто сочувственно относился к совершившейся февральской революции, уже мало разбираясь в сословности. Волна самого безудержного произвола и зверства залила собою всю Кубань и все те местности, где ступала нога Добровольческой армии. Член Краевой Рады Демиденко, раскрывая на заседании Рады жуткие картины зверства, иллюстрировал их типичным фактом, засвидетельствованным официальным документом»[160];

«Капитан Сатунин<…> был начальником карательного отряда. Так, вот, этот Сатунин во время одной из карательных экспедиций заставил нескольких сельских интеллигентов (врачей, учителей), заподозренных им в “большевизме”, закопать самих себя в землю. Капитан Сатунин не любил интеллигентов. Но не только их. В той же волости были перевешаны все бывшие (!) матросы»[161].

Просто заподозренных в «большевизме» могли повесить на деревьях[162].

Вот как работала машина белого «правосудия»:

«Штаб Покровского скорее напоминал стан разбойничьего атамана: никакого закона, произвол и вакханалия его пьяной и невежественной “свиты” были повседневным явлением. Номинальный начальник штаба генерал Зигель не играл никакой роли. Дежурный генерал, генерал Петров, служил только исполнителем воли Покровского, в том числе расстрелов без суда»[163];

«Военно-полевые суды свирепствовали в тылу. Свирепствовали они и на фронте, и в завоёванных областях. Людей расстреливали и расстреливали <…> Ещё больше расстреливали без суда. Генерал Кутепов прямо говорил, что “нечего заводить судебную канитель, расстрелять и… всё”»[164];

«Cтрогость и скорость присуждения вызывалась следующими соображениями: вредное никогда не может стать полезным, во-первых; взявший одно око должен заплатить за него двумя, во-вторых, и что самый лучший способ лечения — хирургический, в-третьих»[165];

«Целую неделю не брался за свой дневник. Противно. Нет Чока[166], зато есть Контрразведка, где порядки нисколько не лучше. Расстреливают людей без всякого суда, даже военно-полевого»[167];

«Причина ареста всегда вызывалась показаниями свидетелей, или доносом, или захватом какого-либо уличающего документа. Свидетели же защиты вызывались по данным адресам в течение двух-трёх часов. Все разбирательство длилось не более суток, через каковой срок арестованный, кто бы он ни был, или освобождался, снабжённый соответствующим документом, или расстреливался. Другого наказания мы не имели, а в разбирательствах были крайне осторожны. Естественно, не щадили евреев, но они сами тому виной (курсив наш — Е.С., И.П.)»[168].

На еврейской теме стоит остановиться подробнее. Еще в ранней советской историографии было предложено три этапа погромной политики Добровольческой армии на Юге страны. Первый этап (до лета 1919 года) — «тихий», который характеризовался отдельными нападениями и налётами на квартиры с целью грабежа и наживы. Второй (до начала 1920 года) — этап погромов, сопровождавшийся массовыми конфискациями имущества и расправами. Третий этап (1920 год) — период «кровавых погромов или резни», когда расправы проводились массово, часто из мести и по несколько раз в одном населенном пункте[169]. И даже в тех случаях, где еврейские общины встречали белогвардейцев как освободителей, погромы и грабежи случались регулярно[170].

Наиболее характерным примером перехода от «тихого погрома» к массовым убийствам может служить случившееся в Фастове. В августе 1919 года белогвардейцы заняли город и приступили к конфискации имущества евреев, не прибегая к поголовным казням. Но вскоре, после четырёхдневных боёв с красными, евреи были обвинены в пособничестве коммунистам, что послужило началом для беспорядочных расстрелов. Убийства сопровождались грабежами, массовыми изнасилованиями малолетних и поджогами (многие из жертв сгорели заживо)[171]. В результате погибло от 600 до 850 человек, а город фактически превратился в руины. И это только один, наиболее известный случай из сотни подобных. А было их множество:

«Тысячами гибли евреи, жертвы Добровольческой армии, седобородые “коммунисты”, застигнутые в синагоге за фолиантами талмуда, “коммунисты” младенцы в люльках вместе с их матерями и бабушками. Поражает в любом списке процент замученных глубоких стариков, женщин и детей. Расстреливали, но еще больше кололи, рубили шашками, сносили черепа, немало и погибших в огне, в зажженных домах (в Фастове до 100 жертв, в Лучинце, Джурине, Яруге — Подольской губ.), повешенных (Боярка и др.), задушенных (Корсунь: 80-летний старик Суходольский и др.), заживо похороненных (90-летняя Фрума Пекарь в Рожеве, 2 случая в м. Тетиеве, неудавшаяся попытка засыпать Бенциона Еваленко в Обухове и т.д.). Но такому избавлению могли только завидовать люди, которых медленно терзали, отрезывали языки (Кликсман в Фастове, у него же рана от разрывной пули), уши, нос, выкалывали глаза (Ямпольский в Фастове), отрубали руки, ноги и т.д. И идиллией кажутся в этих условиях такие невинные забавы русских офицеров, как запрягать евреев в сани вместо лошадей (Городище) или заставлять избитых и до нога раздетых людей, родителей и детей мучеников, погибших на их же глазах, кружиться, держась за руки, петь хором: “бей жидов, спасай Россию” (Михайловка — Харьковской губ., Кагарлык — Киевской губ., Борзна — Черниговской губ. и т.д.)»[172].

Погрома можно было избежать в одном случае — за мзду господам офицерам. После занятия города белыми в штаб приглашались местные лидеры еврейской общины, и им называлась сумма контрибуции, за которую армия обязывалась не устраивать погромов. Но и это данное русским офицером слово нарушалось — после получения выплат часто всё равно устраивался разбой с несколькими сотнями погибших[173].

Существующие источники не позволят переложить ответственность исключительно на казаков и горожан. Опубликованные архивные документы, а также свидетельства очевидцев дают возможность узнать позицию самих офицеров по «еврейскому вопросу». Генерал Дроздовский вспоминал:

«От грабежей и налетов стон стоит. <…> Жители боятся показывать на формальном допросе, только три-четыре дали показания под условием, что их фамилии останутся неизвестными. Наш хозяин, еврей, говорил, что местные евреи собирались послать делегацию просить оставить какое-нибудь угрожающее объявление о поддержании порядка, а то их перед нашим приходом грозили громить, а теперь грозят расправиться, когда мы уйдём. А ведь они не рискнули назвать ни одной фамилии. Бумагу, конечно, приказал написать. Авось страх после нас придаст ей силу, но только видеть себя в роли защитника евреев что-то уж чересчур забавно — это я-то, рождённый, убеждённый юдофоб!»[174].

В своих официальных приказах градоначальник Ростова полковник К. М. Греков помещал такие тирады:

«Евреи всех слоёв и состояний! Обратите внимание на ваших юношей и прикажите им вести себя прилично. Еврейские студенты, учитесь, а не занимайтесь тем, что вам не полагается. Вы хотите выразить протест, что где-то в Киеве кого-то застрелили? Мы подставляем свои головы на фронтах, чтобы дать вам спокойную жизнь. Поезжайте в Киев и протестуйте, если там, по вашему мнению, неправильно действуют. Да не забудьте, что время теперь переживает весь земной шар весьма тяжелое, и возможно, что в Новой Зеландии или еще где-либо кого-нибудь неправильно убили. Так не опоздайте смотаться туда, а пока на вашей вакансии кто-либо более серьезный подучится»[175].

О генерале Мамонтове остались такие свидетельства:

«Между тем был арестован популярный местный {еврейский} общественный деятель, которого хотели расстрелять. Когда бывший городской голова хлопотал за него, генерал Мамонтов выразил удивление, как это можно хлопотать за жида. В эту же минуту явился казак к генералу Мамонтову с заявлением, что он убил 3 евреев. Генерал Мамонтов удивился этим докладом, указав, что нужно расстреливать их сотнями, но не единицами. “Рад стараться”, — ответил солдат»[176].

Нормой был расстрел пленных и/или раненых:

«Однако кто-то, несмотря на Сочельник, уже решил судьбу этих парней. Один из казаков устанавливает поудобнее в задке дровней пулемёт и укрепляет его. Второй, стоя рядом на коленях, зло кричит:

— Не буду стрелять! Не бу-у-уду!..

— Да ты что, очумел? Не мы их, так они нас завтра, в твою душу!..

И вот тогда третий казак, ударив шапкой о землю, бросается к пулемету и, крестясь, с захлебом кричит:

— Давай! Господи, благослови! Давай... мать твою!..

Слышатся исступленные крики:

— Да, братцы, да чего же вы! Пощадите!.. Мы же мобилизованные... Да мы же с ваами!..

— Начинай! — орёт вахмистр, и пулемёт, приседая и дрожа, начинает рвать пулями живые тела»[177];

«Красные и не думали о сопротивлении, а бежали отдельными толпами и после первого залпа сдавались. Их расстреливали. А на смену вели уже другую партию.

Я понимаю, что в пылу боя можно расстрелять пленного, хоть это не годится. Но расстреливать сдающихся систематически, почти без боя — это просто отвратительно. Мы все надеялись, что начальник дивизии отменит свой приказ, но так и не дождались отмены. Думается, что расстреляли несколько тысяч»[178];

«Приехавший вскоре генерал Покровский распорядился повесить всех пленных и даже перебежчиков. У меня произошло с ним по этому поводу столкновение, но он лишь отшучивался и смеялся в ответ на мои нарекания. Однажды, когда мы с ним завтракали, он внезапно открыл дверь во двор, где уже болтались на верёвках несколько повешенных. — Это для улучшения аппетита, — сказал он»[179].

Широко применялись пытки и издевательства:

«Мягким голосом, очень любезно Туркул пригласил комиссара сесть, предложил ему чаю с вареньем и велел позвать свою собаку. “Я почувствовал, — говорил Падчин, — что сейчас произойдёт что-то скверное, и вышел. Действительно, через некоторое время из комнаты послышались отчаянные вопли, а затем вывели всего окровавленного комиссара и расстреляли. Оказывается, Туркул затравил его своей собакой, которая была приучена бросаться на людей при слове “комиссар” (Курсив наш — Е.С., И.П.). Собака эта впоследствии была убита случайным осколком бомбы с красного аэроплана”»[180];

«Я хочу думать, что это ложь. Но мне говорили люди, которым надо верить. В одной хате за руки подвесили... “комиссара”... Под ним разложили костёр. И медленно жарили... человека … А кругом пьяная банда “монархистов”... выла “боже, царя храни”»[181];

«Полковник Еленский, начальник контрразведки Пятигорска, так характеризовал своих сотрудников: “избиение и истязание арестованных часто без всякого повода; крайне некорректное отношение к арестованным женщинам”»[182];

«..Кирпичниковым был сформирован особый конный отряд, который под его начальствованием боролся с бандитами и большевиками, засевшими в Карантинных каменоломнях. Позднее, когда общие военные действия распространились на Керчь, Кирпичников принял на себя неприятное дело по части политического розыска. В Керчи было известно, что розыск был этот поставлен им чрезвычайно сурово. Я слышал от очевидцев, нёсших караул в арестном помещении, о беспощадных допросах арестованных и о жестоких приёмах следствия, применяемых нашим Фаустом. Не знаю, был ли это садизм или жестокость долга»[183].

Живому человеку могли высверлить шашкой сердце (как произошло с украинским большевиком Л.Л. Пятаковым)[184]; одним из наиболее излюбленных способов истязания было избиением шомполами:

«Впрочем, эта актюбинская трагедия не была единичной в этот период. Путевой дневник А. А. Эйлера, занимавшего ответственную должность в администрации деникинской Добровольческой армии, зафиксировал следующий эпизод актюбинских порядков: “Познакомился с приехавшим к губернатору из Актюбинска уездным начальником Актюбинского уезда полковником Кожиным. Бывший жандармский офицер, грубый и цинично жестокий человек. В частных разговорах проявляет несомненные наклонности к садизму, рассказывая, как утонченно жестоко он мучал большевиков на фронте, закапывая их живыми в землю и вставляя им в задний проход раскаленные шомполы (курсив наш — Е.С., И.П.). Политику Добрармии, не стесняясь, ругает, считая ее “дерьмократией”»[185].

Журналисты и историки разных эпох никак не могу простить большевикам использование газа при подавлении Тамбовского восстания, хотя эффект от химических снарядов был исключительно «моральным» и никаких масштабных потерь среди повстанцев они не вызвали[186]. Между тем белые не стеснялись это делать в течение всей Гражданской войны (а химическое оружие, разумеется, жертв не выбирает и бьёт всех наповал):

«На основании телеграммы от 12-го сего ноября за №3217 Управляющего морским и военным отделом генерал-лейтенанта Денисова, объявляю населению Таганрогского округа что, в случае противодействия законным властям, против восставших будут применены удушливые газы без всякого сожаления и снисхождения к мольбам о пощаде, для чего высылаются химические команды»[187].

И если применение белыми газов на Юге России носило эпизодический характер, то на Севере дело складывалось совсем по-иному, там химические атаки белых хорошо задокументированы и исследованы[188].

Много грязи было вылито «защитниками исторической правды» и лично на Троцкого за распоряжение брать в заложники семьи военспецов, так как это, дескать, негуманно и несправедливо. Такое возмущение молчаливо предполагает невиновность белых. Однако они применяли ту же практику: брали заложников, а потом без проблем с ними расправлялись (что советская власть по отношению к семьям военспецов совершала редко[189]):

«Практиковавшаяся теперь система заложничества, когда вместо уклонившихся по набору брали одного из родственников, а остальных отправляли в тюрьмы. В числе “зеленовцев”, сидевших в тюрьмах, было много женщин и девушек, ограбленных до нитки, часто изнасилованных, избитых шомполами и прикладами»,

— резюмировал журналист Раковский ситуацию в белом Крыму[190].

«Для разведки и связи пользоваться местными жителями, беря заложников. В случае неверных и несвоевременных сведений или измены — заложников казнить, а дома, им принадлежащие, сжигать»,

— настаивал в 1919 года командующий войсками Иркутского военного округа генерал-лейтенант В. В. Артемьев[191], и затем на основании этого распоряжения генерал С. Н. Розанов издаст приказ о заложниках:

«Селения, население которых встретит правительственные войска с оружием, сжигать; взрослое мужское население расстреливать поголовно; имущество, лошадей, повозки, хлеб и так далее отбирать в пользу казны...

6. Среди населения брать заложников, в случае действия односельчан, направленного против правительственных войск, заложников расстреливать беспощадно»[192].

Надо сказать, что отнюдь не в годы Гражданской войны у царского офицерства родилась эта «замечательная» идея: заложничество широко практиковалось русскими войсками в ходе колониального завоевания Кавказа в XIX веке и затем в ходе подавления Первой русской революции. Поэтому утверждение о том, что заложники — это придумка и прерогатива большевиков — ложь.

Значимым фактором репрессий становилась жажда личной наживы. В ходу были лозунги «вперёд за штанами!» и «вперёд за кошельками!»[193]. Современный историк Абинякин пишет:

«Грабежи разных именований (разбой, самоснабжения, реквизиции и т. п.), ставшие ко второй половине 1919 года “таким же обыденным явлением, как питьё чая и курение папиросы”, вопреки кажущемуся отличию, вполне вписываются в обозначенный типаж»[194].

Далее — примеры:

«В минуты неудач на фронте части думали, прежде всего, о спасении своего добра, и поезда с войсковым имуществом тормозили и нарушали всякую планомерную эвакуацию. Как-то зимой нам пришлось наблюдать в Ростове поезд одного популярного военачальника, следовавшего на отдых со своими “ребятами”. Это был поезд-гигант из многих десятков вагонов, груженых мануфактурой, сахаром и разными другими припасами. На время ими были забиты все пути ростовского вокзала»[195];

«Другою, уже несомненною причиною наших неудач были развившиеся в Добровольческой армии до больших размеров грабежи, взяточничество и казнокрадство...когда же грабежи начались, и я обратился с просьбою прекратить их, ген. Романовский ответил мне, что грабежи — единственный стимул для движения казаков вперед: “Запретите грабежи, и их никто не заставит идти вперед”. И грабежи, с молчаливого попустительства Главного командования, развивались всё больше (курсив наш — Е.С., И.П.). Некоторые из вождей, как Кубанский герой — ген. Шкуро и Донской — ген. Мамонтов сами показывали пример. О Шкуро все, не исключая самого ген. Деникина, открыто говорили, что он награбил несметное количество денег и драгоценных вещей, во всех городах накупил себе домов; расточительность его, с пьянством и дебоширством, перешла все границы»[196];

«За строевыми частями тянулись бесконечные обозы, без преувеличения не в сотни, а в тысячи подвод. Что это были за подводы — и деревенские розвальни, и тройкой запряженные помещичьи сани на коврах, и одиночки. Каких рысаков орловских и тамбовских не вели в этих обозах! Чего только на них не было нагружено — и ковров, и мебели, и зеркал, и ящиков с посудой! В общем, отступление это имело такой вид, что часть средней России ограблена и теперь вывозят её на Кубань»[197];

«Днём слышал опять жалобы на грабежи и бесчинства казаков. Тащат везде лошадей. Командиры частей ничего не могут поделать, хотя были даже случаи, что стреляли из револьверов»[198];

«24 ноября, со дня взятия нами Петровского, в селе Николина Балка стоял 2-й Офицерский полк. В боевом отношении полк хорош, но грабёж процветал как нигде, грабили все и у всех. Это и есть главная причина гибели полка — награбили и расползлись в разные стороны… 21 декабря дивизия прибыла в Новочеркасск, где царила паника, тёмные силы начали разбивать магазины, красть товары, пьянство шло повальное, как у населения, так и у солдат, откуда-то появившихся в городе»[199];

«Затем жителям было приказано свезти даром весь лучший скот, свиней, птицу, фураж и хлеб на весь отряд, забраны все лучшие лошади; все это свозили к нам до ночи... “око за око”... Сплошной вой стоял в деревне»[200];

«За что же мы будем дальше воевать? Вождей у нас больше нет, о духе армии и говорить не приходится... Воюем по инерции, без воодушевления. Многие прекрасные и до той поры честные офицеры тоже начали грабить, рассуждая: “Те, там, в тылу убегут с награбленным, а нас бросят на произвол судьбы”»[201];

«Единственным способом вызволить кого-либо из контрразведки было найти знакомого следователя или нащупать путь к кому-либо из бессеребренных чинов канцелярии»[202];

«То, что творилось в застенках контрразведки Новороссийска, напоминало самые мрачные времена средневековья. Попасть в это страшное место, а оттуда в могилу, было как нельзя более легко. Стоило только какому-нибудь агенту обнаружить у счастливого обывателя района Добровольческой армии достаточную, по его, агента, понятию, сумму денег, и он мог учредить за ним охоту по всем правилам контрразведывательного искусства. Мог просто пристрелить его в укромном местечке, сунуть компрометирующий документ, грубейшую фальсификацию, — и дело было сделано. Грабитель-агент, согласно законам, на сей предмет изданным, получал что-то около 80 процентов из суммы, найденной при арестованном или убитом “комиссаре”»[203];

«Припоминаю историю полковника Д. — появление у него бриллиантового кольца, колец из платины, золотых зубов — 86 шт., зубоврачебного кабинета и ящиков с хирургическими инструментами — всё это результаты работы в Таврии. Имущество казнённых, обвиняемых в “коммунизме”…»[204].

Попытки бороться с грабежами и мародёрством ни к каким значимым результатам не приводили, созданные специально для этого органы ограничивались лишь декларативными заявлениями, предпринимаемые ими меры были смехотворны, как, например, распоряжение передать охрану порядка в руки местного населения, которое ничего не могло противопоставить вооружённым казакам[205]. По признанию офицеров, попытка пресечь совершаемые казаками грабежи обернулась бы отказом казаков вообще идти в бой[206]. Ёмкая характеристика: «На фронте этот же казак будет храбро сражаться — в надежде на грабёж»[207]. Впрочем, казаки в том же духе отзывались об офицерстве: «Когда слушаешь одних — слышишь о взяточничестве, грабежах и т п. казачьих правит{елей}, — говоря с казаками — добровольческих. Кажется, обе стороны хороши»[208], — отмечал в 1920 году Вернадский; обвиняли во всём, как водится, большевиков: «Большевистский микроб и большая оставленная добыча быстро разлагали добровольческие тылы: хозяйственные части, оставшиеся далеко в тылу, занялись кражами и спекулятивной вакханалией»[209].

Любопытно, что белые, которые так отчаянно защищали частную собственность, которые проклинали грабежи и якобы «незаконные» изъятия, проводимые большевиками, которые предлагали (если предлагали) варианты крайне умеренной земельной реформы со значительным выкупом, — эти люди не постеснялись в эмиграции в Югославии поселиться в национализированных имениях австрийских помещиков[210], поправ «принцип священной частной собственности».

Особо стоит помянуть «разложение» белого офицерства в годы Гражданской войны. Эти благородные люди и до революции имели пристрастие к сомнительным удовольствиям, а после краха старого порядка и вовсе пустились во все тяжкие. «...Обычными явлениями среди белого офицерства стали пьянство, карточная игра, шулерство, распутство и даже наркомания, которой в мировую войну не наблюдалось»[211], — отмечает историк. Задолго до врангелевской авантюры было понятно, что белым конец:

«По-видимому, Добровольческая армия разложилась, и в казачьих полках тоже нет желания сражаться. Моральное падение Добровольческой армии полное, и едва ли она подымется. Очень ярко здесь проявилось её полное разложение благодаря отсутствию идейного содержания. Идея большого “великого” государства не могла повести за собой массы»[212].

Один из ближайших политических советников Деникина член кадетской партии Николай Астров писал:

«Насилие, порка, грабежи, пьянство, гнусное поведение начальствующих лиц на местах, безнаказанность явных преступников и предателей, убогие, бездарные люди, трусы и развратники на местах, люди, принесшие с собой на места старые пороки, старое неумение, лень и самоуверенность»[213].

На высших уровнях белого командования присутствовало убеждение, что грабить и убивать — это норма. Современный историк Литвин отмечает: «Генерал В. З. Май-Маевский объяснял Врангелю, что офицеры и солдаты не должны быть аскетами, т.е. могли грабить и население»[214].

Особый размах приобрело употребление наркотиков и пьянство в рядах Добровольческой армии. По словам исследователя Абинякина, «кокаинистами были не только известные Слащов и Блейш, но и многие рядовые офицеры, особенно дроздовцы и марковцы»[215]. 3-й марковский полк при обороне города Кромы однажды так перепился, что этим воспользовались советские войска и без проблем заняли город[216]. Вот как генерал Май-Маевский въезжал в занятый Харьков в 1919 году:

«Потом в открытое окно вагона вылетает пустая бутылка из-под шампанского и, звеня, откатывается в сторону. И опять ничего... Общее недоумение и растерянность. И, наконец, в раме окна появляется толстая, жирная и совершенно пьяная физиономия Мая. Он тупо оглядывает всех заплывшими глазками и, наконец, обращаясь к общественным депутациям, по-генеральски, хрипло кричит им: — Здорово, корниловцы»[217].

И вот ещё несколько примеров отчаянного пьянства и употребления наркотиков в среде белого офицерства:

«...Штаб во главе с генералом Ш. был главным штабом пьянства и разгула. Все рестораны и кафе были переполнены преимущественно добровольцами. Самый фешенебельный ресторан „Золотая рыбка”, где шампанское лилось рекой, зарабатывал сотни тысяч в день. Командующий войсками Добровольческой армии генерал Ш. боролся с разгулом и решительно закрывал рестораны и клубы, но общий престиж власти уже настолько пал, что даже эти разумные меры объяснялись тем, что генерал Ш. состоит пайщиком в „Золотой рыбке” и закрывает другие рестораны исключительно с целью устранения конкуренции»[218];

«Одесса зажила нервной жизнью истеричной женщины. Кутежи приняли характер безумных вакханалий. В клубах шла отчаянная азартная игра. На клубы совершались постоянные налёты, игроки подвергались полному ограблению, но это не умеряло их азарта»[219];

«Белая армия — это армия мещанская и полуинтеллигентская. В ней служат кокаинисты, сумасшедшие, кавалерийские офицеры, жеманные, как кокотки <…> фельдфебели в генеральских чинах»[220];

«Офицерство кутило в “Версале” или в загородных кабаках и, конечно, тоже с дамами. Разность обстановки, разность социальных положений дам нисколько не меняли сущности основного зла. Кутежи требовали денег, а при скудном добровольческом жалованье их можно было добывать только нечистоплотными путями»[221];

«Сумасшедший, как рассказывали марковские солдаты, бросился в толпу стоявших на площади батальонов, стреляя из револьвера. Кто-то из пехотинцев, недолго думая, выстрелил в него. Я наклонился к раненому, — это был совсем ещё юноша, почти мальчик. — Кокаину нанюхался, вот и рехнулся, — цинично заметил доктор»[222].

Итак, свою задачу напомнить читателю о размахе белого террора мы считаем выполненной. Белый террор был кровав и масштабен. Белые офицеры и убивали, и пытали, и грабили. Армейские порядки царской России выковали такой психологический типаж офицера, что белый террор стал логическим финалом. Круг замкнулся. Офицеры так отчаянно учились ненавидеть окружавших их людей, что как только появилась возможность, воплотили свою ненависть в беспрецедентном насилии.

Остров Крым не тонет?

Итак, в заключение мы коротко повторим логику написанного и дадим ответы на вопросы, которые могли возникнуть у читателя.

С середины XIX века происходила демократизация офицерского корпуса, реакцией на это стало усиление закрытости и корпоративизма военного сословия. Офицеры с презрением смотрели на «тыл», гражданскую жизнь, их систематически учили ставить себя выше всех остальных, особенно выше черни. А если чернь борзеет, то её можно и приструнить. Так произошло в 1905 году, когда офицеры с «блеском» выполнили приказ усмирить революцию, руководя карательными операциями против русских рабочих и крестьян. Но примеров их «элитарного» поведения хватало и в мирное время.

В офицерской среде вырастал культ неравенства, иерархия становилась единственным возможным способом понять и представить мир. Инициатива и самостоятельное мышление были излишни и не поощрялись. Политические взгляды офицеров были крайне примитивны и напрямую вытекали из институциональных особенностей армейских структур: существующий порядок идеален, в нём каждый знает своё место. Попытка его изменить должна караться «по уставу» или закону военного времени. Эти незамысловатые ценности составляли содержание офицерской «чести».

Вся жизнь офицера вращалась вокруг понятия чести, привязанной к верности служения полку, армии, стране и монарху, которые становились как бы расширенной семьёй. Уважение к иерархии, выполнение полученного приказа, сколь бы нелеп он ни был, являлись добродетелями. Честь нужно было подтверждать-защищать. Поступать по чести означало наказывать тех, кто нанёс оскорбление «семье», при чём что именно принимать за оскорбление определяли сами офицеры, и это выливалось в настоящие расправы над гражданским населением. Другой способ — бравада, деструктивное поведение, попойка или дуэли. Защитой «чести» офицер показывал свою принадлежность к узкой «элите», чья работа связанна с систематическим насилием, и таким образом ставил себя над прочим обществом. Членство же в рядах самопровозглашённой элиты давала офицеру чувство коллектива, чувство локтя, в конечном счёте позволяя отмести любые возможные экзистенциальные жизненные вопросы: старший по званию, устав и царь-батюшка уже всё решили и предопределили.

Понятный схематичный мир рухнул для русского офицерства после трёх лет Первой мировой войны в 1917 году. Офицеры утратили устойчивую позицию на социальной лестнице. Вождя-монарха, на которого можно было уповать и в верности которому клясться, наполняя свою жизнь смыслом, не стало. Только что офицеры в своих глазах и в образах государственной пропаганды были героями, которые выполняют долг перед страной (воюют), и вдруг всего этого нет. Солдаты нападают на них, скопившаяся за годы и даже десятилетия ненависть к господам офицерам, не чуждым применению побоев в отношении солдат, повергают военное сословие в ужас. А самое печальное для них то, что именно чернь посмела возроптать на господ — низкий, подлый солдатик, вчерашний крестьянин или рабочий, обнаглел так, что подымает руку на человека с чином; неслыханно! А вдобавок большевики после прихода к власти отменили знаки отличия в армии, материальное выражение чувства групповой принадлежности, и объявили о выходе из Первой мировой войны, что офицеры восприняли как «предательство страны», но на самом деле банально обиделись: кому они без «побед» в этой войне нужны?

Отсюда возникает неизбежное стремление переутвердить порядок или, на худой конец, нанести «несправедливому» миру как можно больше вреда. Наиболее деятельные из рядов офицерства — отреагировали.

Белое движение было реакцией в чистом виде. Оно не случайно пряталось за лозунгами «непредрешенчества», потому что в лучшем случае оно отражало идеологическую разнородность групп внутри движения, а скорее всего — полное непонимание, чего же они на самом деле хотят. У белых не было чёткой картины будущего; они и до революции были «вне политики». Вся идеология для них сводилась к почитанию устава и выполнению приказа. Когда этих привычных институтов не стало, офицеры возжелали их вернуть, восстановить «порядок». Белые офицеры пребывали в истерике, они мстили черни, которая отняла у них всё. Именно этим объясняется их политическая траектория, а также белый террор со всеми его жертвами. Так они мстили обидчикам.

История белой офицерской эмиграции показала, что к серьёзной длительной работе они неспособны: потолок их политического воображения и «таланта» — гадить Советской республике, и то — лишь при поддержке «фашистского интернационала» а в итоге и лично Гитлера. Напомним читателю, что в 1924 по инициативе швейцарского адвоката Теодора Обера, защищавшего убийц советского диплома Воровского — бывших белогвардейцев Мориса Конради и Аркадия Полунина, была создана Лига Обера. Целью этой организации было противостояние III Интернационалу. В ней состояло множество бывших русских офицеров. Неудивительно, что с такими целями лига оказалась в итоге под прямым контролем германских нацистов[223].

Кстати, о нацистах. Выше мы несколько раз обращались к теме звериного антисемитизма, царившего в рядах белых. Антисемитизм был интегральной частью их умонастроений. Интересующиеся могут ознакомиться с «Книгой погромов»[224]. Мы осознаём, в современной России появилось изрядное количество людей, для которых антисемитизм белого движения — либо недоразумение, либо «дух эпохи», с лёгкостью перекрываемый возложенный на них «исторической миссией». Для нас — нет. Для нас антисемитизм является приговором, для нас антисемитизм «разряжает ружьё». Ведь не случайно, что после поражения в Гражданский целый «десант» белых — Краснов, Шкуро, Султан-Гирей — отбыл в Германию и опустился до работы на Гитлера. Лига Обера была далеко не единственным примером их трогательного единства, что лишний раз доказывает верность применения теории Фромма к анализу русской контрреволюции. «Белая» публика с их взглядами пришлась нацистам ко двору. И не случайно, что наградой за все «достижения» и «достоинства» им стала виселица.

Как только окончательно исчезли более неприемлемые для мирового империализма костыли (классический фашизм), а ветераны Добровольческой армии состарились, не осталось ничего. И только в 1991 году после краха СССР остатки той силы устремились в Россию в виде модного идеологического товара, находя отклик в сердцах советских интеллектуалов и чиновников брежневского разлива.

* * *

Мы предполагаем, что в ходе чтения статьи у читателя мог возникнуть ряд вопросов и даже недоумений. Мы попытаемся их вообразить и дать ответы.

Мы несколько раз в тексте упоминали фашизм, намекая на сходство между ним и российским белым движением. Вся теория Фромма строится на основе анализа немецкого фашизма. Мы действительно убеждены, что белое движение было протофашистским. Некоторые из белых откровенно перешли на фашистские позиции в эмиграции — генерал Сахаров или тот же Ильин. Ильин и вовсе работал на Третий Рейх, подвизавшись в отделе пропаганды. Тысячи бывших белых офицеров — включая Туркула, атамана Краснова — пошли в услужении нацистской Германии. В межвоенный период в Европе не было одного пути к фашизму[225], а вторая половина XX века показала, что фашизм и вовсе может себя так и не называть[226]. Он разнообразен. И те силы чистой реакции, которые бились в России против Советской власти, имели все шансы в случае победы установить фашистский/фашизоидный режим. Мы показали это с социально-психологической точки зрения: старое офицерство в структуре характера и мышления не отличалось от людей, приведших Гитлера к власти. В чём-то белые полностью смыкались с нацистами — в своём зверином антисемитизме. В чём-то отличались кардинально — НСДАП занималось мобилизацией масс и формировало парамилитарные бригады в немецких городах для столкновений с коммунистами в мирное время. Белые этим, конечно, не занимались, но они и не были политической силой мирного времени, они воевали в Гражданской войне. Мы не хотим гадать и строить допущения, но заметим, что массовая база погромщиков была солидной — казаки, в первую очередь. Современные сторонники белых любят повторять, что Россия де была в шаге от победы в Мировой войне, и тогда бы «мы» получили главное — проливы! Это образец совершенно фантастического мышления. Кто бы их России отдал? Англия с Францией? Да никогда. И вместе с «победой» осталась бы её обратная сторона — огромная масса перемещённого населения, беженцы в крупных городах, милитаризация миллионов молодых мужчин, обескровленных и покалеченных. Среди победителей, например, были Италия с Румынией. И что же? Там установились два классических фашистских режима. За подробностями отсылаем к книге Майкла Манна «Фашисты», не так давно изданной по-русски.

Говорить об этом можно долго; наша задача заключалась в другом. Однако лишний раз подчеркнем, что большевики спасли Россию (даже если рассуждать в таких узконациональных категориях) от фашистской диктатуры. Подробный же анализ фашизоидности белых — отдельная важная работа, и если кто желает этим заняться, мы готовы оказать посильную помощь.

Читатель может задаться справедливым вопросом: а «что делать» с теми офицерами, кто пошёл воевать за Советскую власть? Ведь таких была чуть ли не половина всего старого корпуса! Справедливо. Но давайте посмотрим, как и почему оказалась в рядах Красной Армии основная масса бывших царских офицеров. Обратимся для этого к свежей работе историка Андрея Ганина. Он пишет:

«Громадное большинство офицеров представляло собой инертную массу, которая по выработанной за годы службы привычке слепо исполняла приказы сверху и продолжала оставаться на своих местах и после Октябрьского переворота. Поскольку большевики взяли под контроль центр страны, где располагались все органы центрального военного управления, а также прифронтовую полосу нескольких фронтов и Ставку, значительная часть офицерства таким путем, как бы по инерции, перешла из учреждений старой армии в те же, но видоизмененные органы новой, Красной армии»[227].

Отдельные офицеры, как сообщает Ганин, рационализировали для себя такой плавный переход аргументом служения отечеству вообще безотносительно конкретных политических сил. В большевиках чувствовали «силу»: «Много-много доводов возникало у меня в мозгу в пользу того, что красная сторона — великан, а белая — лилипут», — вспоминает генерал Фастыковский[228]. Советская власть была настоящей, т.е. сильной властью в глазах офицеров. То была власть, способная установить в стране «порядок», чего не удалось «мягкотелому» Керенскому[229]. Служение советской власти для многих офицеров было не осознанным служением рабочему классу, а страстью к силе и дисциплине. Советская власть со стороны выглядела как власть пресловутой «твёрдой руки».

Сюда же можно отнести и «патриотические» соображения некоторых офицеров. Особенно сильно дали они о себе знать в 1920 году, когда развернулась война с Польшей. Ни кто иной, как генерал Брусилов подписал воззвание к офицерам армии Врангеля, призывавшие перейти на сторону Советской власти, чтобы сражаться с ненавидящей русских польской шляхтой: «Вы, русские офицеры, выполняете роль вспомогательного отряда на службе польских панов»[230]. И многие откликнулись, захваченные волной патриотизма и даже национализма и закоренелой полонофобии. Конечно, патриотизм не обязательно выражался в ксенофобии. Но даже если иные офицеры и считали, что большевики выражали «интересы отечества», то можно поразиться терпению большевиков. У них-то были иные представления об «отечестве». И стоит задаться вопросом, насколько патриотический компонент Гражданской войны (объективно необходимый и неизбежный в тех условиях) повлиял на дальнейшей развитие контрреволюции.

И наконец, многие офицеры попали на службу в РККА по мобилизации, то есть им сказали прибыть на позиции, и они прибыли[231].

Таким образом, причины, по которым офицеры оказывались на «чужой» стороне, вполне авторитарные. Они привыкли подчиняться, привыкли выполнять приказ и уважать силу и государственную власть, а иногда и родину «любить». Именно эти привычные черты иные из офицеров увидели в большевиках, а другие и вовсе предпочли не рассуждать, а плыть по течению. И хотя итог был отличен от тех, кто добровольно пошёл к Корнилову-Деникину или Колчаку, механизмы принятия решений сопоставимы.

В какой-то момент советское руководство пошло на большие уступки бывшим офицерам и восстановило старые армейские порядки — дисциплину, ранги, чинопочитание:

«Одного не понимаю… чего вы деретесь? Вас постоянно бросают на произвол судьбы начальники, когда плохо, а сами эвакуируются… То же самое было со мною под Одессой, когда я служил у Деникина… Попал к красным… И я на офицерском положении. Это не то, что быть рядовым, как вы служили у себя в белой армии. Есть вестовые, отдельная столовая, дисциплина в армии строгая… Чего же вам более? Впрочем, сами увидите, когда будете служить. В расстрелы не верьте, это было когда-то»[232].

— рассуждал перешедший к красным бывший офицер Добрармии в беседе с пленным врангелевцем. Всего-то и нужно было — немного посибаритствовать, и всё, и царь-батюшка не так уж и дорог.

Из числа старых царских офицеров вышло много советских военачальников: Жуков, Тухачевский, Рокоссовский, Вацетис, Каменев. Честь им и хвала — особенно, если поддержка большевиков означала для них разрыв с окружением. В мемуарах видно, как тяжело многим из офицеров давался этот выбор. Кто-то из них искренне поддерживал советскую власть, а то и вовсе — большевиков (хотя таковых было очень и очень мало). Кто-то тяготел к советам в силу своего классового происхождения и видел в установлении нового строя воплощение своих интересов.

Но при всём весомом вкладе в дело победы Советской республики не офицеры определяли лицо революции. В Красной Армии бывшие царские офицеры занимались своим непосредственным ремеслом — войной. Им не приходилось лезть в вопросы идеологии, заниматься строительством государственных структур, определять принципы экономической политики, выстраивать международные отношения. Все это делали большевики. У красных, в отличие от белых, офицеры не были предоставлены сами себе. Результат разных подходов налицо. В том и состоит грандиозная заслуга большевиков, что они смогли составить такой социальный альянс, такой баланс сил, который позволил им совершить исторический рывок. Во взаимодействии с офицерством большевики повели себя прагматично, но не в пошло-буржуазном смысле, в каком прагматичными являются обычные политики, способные вступать в союз хоть с богом, хоть с чёртом, лишь бы добиться власти. Большевики не отказались от стратегического видения во имя тактических интересов. Они не отказывались от Мировой революции и классовой войны. Но они предоставили офицерству шанс поучаствовать в социальном прогрессе, осознавали последние это или нет.

Читатель, наконец, может возразить — а что же большевики и особенно те, кто за них воевал? Ну разве не было там носителей такого же авторитарного сознания, но с другим наполнением? Были. Мы это прекрасно понимаем и признаём. Больше того, это не являлось секретом и для большевиков. Русская революция была сложным, многослойным событием, в котором сплелись разные исторические силы. Тогда же решался крестьянский вопрос, который в строгом смысле не так много общего имел с чисто социалистическими задачами, но отсталая Российская империя была не способна провести буржуазные преобразования, и эта задача легла на плечи большевиков. Не удивительно, что большевики вступали в союз с очень разными политическими силами, например, с религиозными радикалами и буржуазными националистами на Северном Кавказе или в Поволжье. Многие из них опять же видели в советском государстве серьёзную силу, с которой лучше не ссориться. Это тоже — отдельная большая тема, много копий было сломано в спорах о природе русской революции, о том, кто и почему сотрудничал с большевиками и против кого были направлены эти союзы. Мы же здесь отметим, что решающее отличие большевиков лежало в их способности «смотреть за горизонт». Они лучше остальных понимали исторические ограничения, накрадывавшиеся на революцию в России её полупериферийным, как мы говорим сегодня, положением, но при этом они обладали внятным и реалистичным видением будущего. Большевики осознавали, что на текущем этапе сотрудничество с не самыми прогрессивными силами неизбежно и обоснованно. Блестяще выразил эту амбивалентность Михаил Лифшиц:

«Читайте Монтеня, Пушкина, Толстого… Нет большего хамства, чем презрение к народу. Народ и толпа не одно и то же. Народы создают великое сплочение революции, тогда как толпа, руководимая демагогами, его разлагает и губит. Движения, подобные фашизму, превращают народ в толпу; движения подобные Октябрьской революции, поднимают толпу до уровня народа. Это два противоположных потока сил, мировая борьба, перед которой битва Ормузда и Аримана — незначительный эпизод.

Не исторический подъём народных масс к самостоятельной деятельности, а те плотины, которые возникли перед этим движением на его пути, — действительная причина всех нравственных сдвигов, пугающих ум. Кто не желает иметь дело с иррациональными силами и демоническими инстинктами, тот должен стремиться к тому, чтобы эти плотины были устранены. Скажем более прямо: всё, что способствует освобождению скованной энергии людей, нравственно и хорошо; всё, что задерживает это движение казённым забором, в том числе и казённой проповедью добра, вызывающей в ответ демонический протест обманутой совести, всё это безнравственно и дурно»[233].

Структурная ситуация, порождающая такие социальные типажи, как белое офицерство не погибла. Советский термидор постепенно возвращал общество назад, откатывая многие достижения революции. Символическим апофеозом сталинской контрреволюции стало восстановление классических знаков отличия в армии (и не только в ней)[234]. Эти меры вместе с общим курсом на возрождение патриархальных традиций, возвращение патриотизма и военной истории в качестве основ государственной идеологии создали благодатную почву для воскрешения многих черт дореволюционного офицерства в советской армии. Ситуация вновь изменилась в годы Великой Отечественной войны за счёт вынужденной демократизации (в добавок к решению задач всемирно-исторического значения война носила народный, национально-освободительный характер), но вскоре откатилась к дореволюционным образцам. Советский офицер по своим повадкам и ориентирам стал во многом сопоставим со своим собратом царской эпохи: интеллектуально неразвитая, авторитарная личность, упивающаяся «служением родине» и восхваляющая порядок. Однако общий относительно высокий культурный уровень советского общества и декларируемые коллективистские идеалы не превращали сходство в совпадение. Этим людям давали приказ — они его исполняли. И не их заслуга в том, что приказы иной раз могли носить прогрессивный с общественно-исторической точки зрения характер (как, например, помощь Кубе или Вьетнаму). Отдельные примеры, такие, как героическое восстание капитана Саблина[235], к сожалению, общей картины не меняют.

И потому советское офицерство предсказуемо перековалась в офицерство «свободной России», по сути изменив присяге, данной не РФ, а СССР. Они рационализировали свои задачи в терминах спасения родины: прежде у них был СССР, а потом стала Россия. Да, поменьше размером и с другим флагом, зато якобы по-прежнему своя и родная. Иные попытались себя проявить в августе 1991 года, но и тут — по сугубо авторитарным лекалам: члены ГКЧП хотели, чтобы всё оставалось по-старому. Другие персонажи из высшего командного состава быстро поняли, что для сохранения старого порядка нужно чуточку измениться: и одно вечно пьяное ничтожество, Павел Грачёв, без зазрения совести помогло другому, Борису Ельцину, в 1993 году расстрелять из танков парламент, а позже залить кровью Чечню. И если среди царских офицеров нашлись Вацетис, Свечников, Егоров, Лебедев, Каменев, Шапошников, а среди советских — Саблин, то современная Россия издала жалобный стон и выдвинула всего лишь Рохлина.

Разговор о современном российском офицерстве — отдельная большая тема. И её нужно исследовать, не дожидаясь, пока кто-то другой преподнесёт готовое знание на блюдечке с голубой каёмочкой. Потому призываем читателей «Скепсиса», так или иначе знакомых с описанными в статье темами, выходить на связь и помогать нашей работе.

* * *

Пропаганда, построенная на прославлении белого движения и очернении красного пустила глубокие корни в сегодняшней России. Нынешний путинский режим тихо завидует постмайдановской Украине, где в соответствии с заветами МВФ о шоковой терапии можно всё взять и поделить. На Украине одним махом снесли памятники Ленину, а коммунистическую идеологию поставили вне закона. Держим пари, отечественная элита локти кусает от того, что приходится действовать так медленно, что есть некие патриотические традиции, которые касаются и советского прошлого. Но процессы у нас происходят те же самые. Все как-то подзабыли, что в 2012 году в Госдуме раздавались активные призывы ликвидировать памятники Ленину во всех российских городах. Министр «культуры» Мединский выступал за установление памятной доски русскому офицеру Маннергейму (который устроил геноцид русскому населению в Финляндии после объявления независимости, а потом проделал то же с трудовыми классами и коммунистами в «своей» стране); группа поддержки Колчака пыталась водрузить ему очередную доску; переименования улицы Пролетарской Диктатуры в Лафонскую и набережной Робеспьера в Воскресенскую в центре Петербурга; попытки переименовать станцию метро Войковская в Москве; попытки переименовать город Тутаев в Романов-Борисоглебск; перезахоронение представителей «цвета нации» в России — Ильина, Деникина, Каппеля; открытие храма, посвящённого жертвам коммунистической идеи (!), при участии Путина. Это — громкие события. Но и без них в стране происходит ползучая «декоммунизация», медленно, шаг за шагом. И не нужно обманываться отдельными шагами режима — а именно спорадическим открытиям памятников тем или иным коммунистам[236]. Не секрет, что российские спецслужбы по недоразумению и в силу особенностей интеллектуального развития любят Дзержинского и лепят из него культ. Как будто Дзержинский имеет к ним хоть какое-то отношение, и не расстрелял бы их на месте. Такой вот у российских спецслужб фетиш, им дозволено. В сочетании с их повальным православием он вообще теряет какое-либо содержание и общей картины не меняет.

Никаких исторических споров о Русской революции и Гражданской войне сегодня нет. Есть спор политический, есть отображение классового конфликта. Смех, а то и злость вызывают те «левые», кто иной раз повторяет официозную чушь о «Гражданской войне как о сложном явлении, трагедии для всей страны … и т.д. и т.п.». Трагедия тут только одна: гибель рабочих, крестьян и коммунистов. Никакой «национальной» трагедии нет. В Гражданской войне были силы прогресса (большевики) и силы реакции (их противники). Наша сторона победила, к власти пришли большевики. Это трагедия? Нет, это победа, хоть и добытая ценой колоссальных жертв со стороны трудовых классов. «Осмысление» войны возможно только в одном ключе: как в следующий раз не повторить ошибок предшественников.

Белых исторически утопили в 1921 году, а они, как известная субстанция, вспыли под новыми личинами в 1991-м.

Не случайно, что один из авторов рыночных реформ Борис Йордан, американский банкир и потомок белоэмигрантов, рассматривал приватизацию 90-х именно как реванш за поражение в Гражданской войне: «То, чего мой дед не смог достичь во время войны Белой армии с коммунистами, мы сделали, изгнав государство из отношений собственности» [237].

Современный левый не должен оправдываться перед либеральными дружками за действия большевиков и «недостаток демократии» в Гражданской войне. Требуется не пошлое морализаторство, работающее на буржуазную пропаганду и служащее лишь цели показаться «своим» перед либералами, а научный анализ ошибок. Левый должен учиться. Предпринимаемые российским правящим классом потуги по отбеливанию белых служат утверждению единственной мысли: наше место — за забором «рублёвки», никто не смеет к ним и на пушечный выстрел подойти. Нас ставят перед таким раскладом: есть «элита» (они) и есть «быдло» (мы). Эта «элита» страстно мечтает, как бы это «быдло» взять покрепче, загадить мозги, внушить, что «элиту» трогать нельзя, иначе — о, ужас — революция, коммунистический ад, террор. Они так отчаянно боятся всего, связанного с революцией, потому что чувствуют: они следующие.

P.S. Авторы выражают глубокую признательность всем, кто добрым словом или нелицеприятной критикой помог улучшить текст. Отдельно хотим выразить благодарность бывшей редакции сайта «Сен-Жюст», которая также приложила руку к созданию статьи.


По этой теме читайте также:

«Белое дело против красного дела»
Юрий Семёнов

«Кому нужно “отбеливать” белых генералов?»
Николай Спасский

«Книга погромов (фрагменты)»
Документы

«Задрапировать конформизмом. “Книга погромов, 1918—1922”»
Илья Смирнов

«Колчаковская авантюра и её крах»
Генрих Иоффе

«Колчаковщина. Из белых мемуаров»
Документы

«Дневник»
Алексей Будберг

«Сибирь при Колчаке: Воспоминания, материалы, документы.»
Евгений Колосов

«В застенках Колчака»
Дмитрий Раков

«“Живы ли вы, товарищи?” (сборник воспоминаний узников сарапульской “баржи смерти”)»
Николай Заяц

«“Довести ненависть… к большевикам до озверения”. Полк С.Н. Балаховича в Лужском уезде в 1918 г.»
Николай Заяц, Валерий Кругликов

«Российское офицерство в период революции и Гражданской войны»
Николай Заяц

«К вопросу о масштабах красного террора в годы Гражданской войны»
Николай Заяц


Примечания

1. В качестве примера можно привести использование нейтрального термина Великая Российская революция по отношению к тем событиям или усилия министра культуры Мединского по «национальному» примирению (https://inosmi.ru/politic/20171109/240716473.html, (https://tass.ru/kultura/2454384, (https://www.novayagazeta.ru/articles/2015/05/23/64250-byudzhet-na-revolyutsionnoe-primirenie).

2. См., например: Образ Белого движения в отечественном киноискусстве 1960-х — 1980-годов.

3. Вот и Путин так считает: https://lenta.ru/news/2012/06/27/predateli/.

4. Фромм Э. Бегство от свободы // Фромм Э. Бегство от свободы. Человек для себя. М., 2006. С. 30-35; Об этом см. также: Адорно Т., Хоркхаймер М. Диалектика Просвещения. Философские фрагменты. М.; СПб., 1997. С. 16-30.

5. Фромм Э. Бегство от свободы. С. 36-45.

6. Там же. С.151-173.

7. Там же. С.179.

8. Там же. С. 182. Фромм в дальнейшем активно развивал эту проблематику: «В бюрократической системе каждый человек осуществляет контроль над своими подчинёнными, а он, в свою очередь, контролируется своим начальником. Как садистские, так и мазохистские импульсы в такой системе оправдывают свои расходы. Бюрократическая личность презирает нижестоящих и в то же время восхищается и боится вышестоящих» / Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности. М., 2004. С.256.

9. Фромм Э. Бегство от свободы. С. 182-184.

10. Там же. С. 245.

11. Там же. С. 179.

12. Там же. С. 187-189.

13. Там же. С. 222.

14. Сартр Ж. П. Проблемы метода. М., 2008. C. 66

15. Сартр писал в «Проблемах метода», что микросоциология в США финансируется капиталом, и это знание — оружие. Это не просто буржуазная мистификация. Очевидно, Сартр имел ввиду чикагскую социологическую школу, и даже лично — Ирвинга Гоффмана. Рэндал Коллинз принадлежит именно к этой традиции.

16. Collins R. Interaction Ritual Chains. Princeton and Oxford, 2004. P. 107-109.

17. Другая возможная претензия Коллинзу — позитивизм. Он описывает замкнутую — равновесную — структуру, вернее даже — процесс. Эмоциональная динамика ходит по кругу, и качественные исторические изменения влияют на форму групп и ритуалов, но не на их место в общественном устройстве. Этой проблемы мы касаться не будем.

18. Collins R. Interaction Ritual Chains. P. 113.

19. Ibid.

20. Collins R. Violence: a Micro-Sociological Theory. Princeton and Oxford, 2008. P. 218.

21. Ibid. P. 237.

22. Ibid. P. 219.

23. Ibid. P. 230.

24. Сошлёмся на фильм итальянского режиссёра Роберто Росселлини «Германия. Год нулевой». В нем есть сцена, в которой болеющий отец — глава семейства, призывает сына раскрыть оккупационным властям факт своей службы в Вермахте. Сын скрывается и не выходит из дома, не регистрируется, и потому семья из четырёх человек получает только три карточки на еду. Отец приводит свой собственный пример: он сам был офицером в Первую Мировую, пережил революцию и выход Германии из войны и плакал, когда с него сорвали эполеты. Этот художественный образ указывает на общие для разных офицерских корпусов черты, по крайней мере, на сходство российского случая с немецким тех лет, что подтверждает обоснованность нашего выбора в пользу Фромма.

25. Гришин Р. Антология белогвардейских воспоминаний // https://sputnikipogrom.com/books/40762/white-guard-memoirs/#.WOap1GexVaQ

26. Лебедев А. Ю. «Белые мальчики» в мемуарах и воспоминаниях // Гражданская война на Востоке России. Материалы научной конференции в Челябинске. М., 2003.

27. Bushnell J. Peasants in Uniform. The Tsarist Army as a Peasant Society // Journal of Social History. 1980. Vol. 13. No. 4. P. 567.

28. Ibid. P. 568.

29. Ibid. P. 569.

30. Зайончковский П. А. Самодержавие и русская армия на рубеже ХIХ-ХХ столетий. 1881-1903. С. 203-213.

31. Kenez P. The Ideology of the White Movement // Soviet Studies. Vol. 32. No. 1 (Jan., 1980). P. 59.

32. Цит. по: Зайончковский П. А. Самодержавие и русская армия на рубеже ХIХ-ХХ столетий. 1881-1903. С. 213. [Пильский П. Армия и общество // Мир божий. 1906. № 7.]

33. Robinson P. Courts of Honour in the Late Imperial Russian Army // The Slavonic and East European Review. Vol. 84. No. 4 (Oct., 2006). P. 717.

34. Почему в России же всё-таки ужесточили закон о дуэлях? В порядке гипотезы мы можем сказать, что связано это с повышенной феодальностью царской России накануне революции. Много власти оставалось ещё в руках старых аристократов, и государственный аппарат в целом тяготел к такому стилю управления — даром что страна оставалась самодержавной монархией.

35. Bushnell J. The Tsarist Officer Corps, 1881-1914: Customs, Duties, Inefficiency // The American Historical Review. Vol. 86. No. 4 (Oct. 1981). P. 758.

36. Литтауэр В.С. Русские гусары. Мемуары офицера императорской кавалерии. 1911-1920 гг. М., 2006.

37. Галкин М. Новый путь современного офицера. СПб., 1907.

38. Грулёв М. В. Записки генерала-еврея. М., 2007. С. 108. Надо оговориться, что речь идет о 1879-1881 гг.

39. Вересаев В.В. На японской войне. М., 1986.

40. Грулев М.В. Злобы дня в жизни армии. СПб., 1911.

41. Там же.

42. Зайончковский П.А. Русский офицерский корпус накануне Первой мировой войны // П.А. Зайончковский (1904-1983 гг.): Статьи, публикации и воспоминания о нём. М., 1998. С. 29.

43. Литтауэр В.С. Русские гусары. Мемуары офицера императорской кавалерии. 1911-1920 гг. М., 2006.

44. Kenez P. The Ideology of the White Movement // Soviet Studies. Vol. 32. No. 1 (Jan., 1980). P. 61.

45. Литтауэр В.С. Русские гусары. Мемуары офицера императорской кавалерии. 1911-1920 гг.

46. Bushnell J. The Tsarist Officer Corps. P. 760-761.

47. Литтауэр В.С. Русские гусары. Мемуары офицера императорской кавалерии. 1911-1920 гг.

48. Сажин И.В. Алкоголизм в армии и меры борьбы с ним. СПб., 1913. С.7, 9.

49. Bushnell J. The Tsarist Officer Corps. P. 756.

50. Бескровный Л. Г. Армия и флот в России в начале XX в. Очерки военно-экономического потенциала. М., 1986. С. 27.

51. Цит. по: Зайончковский П.А. Русский офицерский корпус накануне Первой мировой войны. С. 27

52. Грулёв М. В. Записки генерала-еврея. С. 107-108.

53. Bushnell J. Tsarist Officer Corps, 1881-1914. P. 763-765.

54. Цит. по.: Зайончковский П.А. Самодержавие и русская армия на рубеже XIX-XX столетий. С.170.

55. Там же. С.179.

56. Для крещёных евреев это ограничение снималось.

57. Будницкий О.В. Российские евреи между красными и белыми (1917-1920). М., 2005. С.158-159.

58. Там же. С.161.

59. Там же. С.164-165, 174.

60. Kenez P. Changes in the Social Composition of the Officer Corps during World War I // Russian Review. Vol. 31. No. 4 (Oct., 1972). Р. 369.

61. Ibid. Р. 372.

62. Романишина В. Офицерский корпус русской армии в 1917 году // Свободная мысль. 2007. № 8. С. 132.

63. Абинякин Р. М. Офицерский корпус Добровольческой армии. Орёл, 2005. С. 118; это объяснение встречается и в мемуарах: к 1919 году якобы лучшие люди, бывшие в «ледяном походе», были уничтожены, и их место заняли проходимцы, творившие непотребства, хотя из дневников того же Дроздовского видно, что бойцы цветных частей уже в самом начале войны вели себя, также как и в 1919, и в 1920 годах.

64. Kenez Р. Changes in the Social Composition of the Officer Corps during World War I. Р. 372.

65. Лебедев А. Ю. «Белые мальчики»: в мемуарах и воспоминаниях.

66. Кламмер — металлическая пластина для крепления касок.

67. Цит. по: Тарасов К. А. Причины «разложения» петроградского гарнизона в 1917 г. К постановке проблемы // Россия в эпоху революций и реформ: проблемы истории и историографии. Сборник докладов. 27 ноября 2015 г. СПб., 2016. С. 196.

68. Вересаев В.В. На японской войне. М., 1986.

69. Там же. С. 197.

70. Kenez Р. Changes in the Social Composition of the Officer Corps during World War I. Р. 374

71. Краснов П. Н. На внутреннем фронте // Архив русской революции. Берлин, 1922. Т.7.

72. Арцющкович М. Возвращение полуроты 2-ой и полностью 3-ей рот из Аккермана а Одессу.

73. Нападения солдат на офицеров стали происходить задолго до революции.

74. Николай Троицкий сообщает: «Л.Н. Годунова установила, что военных кружков “Народной воли” было не менее 50 как минимум в 41 городе». См. Троицкий Н.А. «Народная Воля» и её «красный террор».

75. Фромм Э. Бегство от свободы. С. 181.

76. Т.С. Письмо кадета — участника белой борьбы // Зарождение Добровольческой армии. М., 2001. С. 449.

77. Речь идёт о гранате системы Эдуарда Кент-Лемона, прозванной российскими солдатами в годы Первой мировой войны «лимонкой».

78. Сломинский К. Нижне-чирская экспедиция // Зарождение Добровольческой армии. М., 2001. С. 504.

79. Столыпин А.А. Дневники 1919-1920 годов. М., 2011.

80. Бунин И. Окаянные дни. 1926.

81. Там же.

82. Бутаков А.Я. Русские националисты и белое движение на Юге России в 1919 г. // Новый исторический вестник. 2002. №2.

83. Цит. по: Савченко В.А. Одесса в эпоху войн и революций (1914-1920). Одесса, 2008.

84. Абинякин Р. М. Офицерский корпус Добровольческой армии. С. 121.

85. Персонаж Николая Ростова в «Войне и мире» тому яркий пример.

86. Ветлиц А. «Заря с церемонией» // Военная быль. 1974. №129. С. 29

87. Ставя Родину выше лиц… (из архива генерала И. Г. Барбовича) // Бортневский В. Г. Избранные труды. СПб., 1999. С. 109.

88. Краснов П. Н. На внутреннем фронте.

89. Согласно мемуарам, русский офицер читать не любил, русской литературы в программах училищ вовсе не было (Kenez P. The Ideology of the White Movement. P. 61).

90. Наше великое дело близко к полной гибели. Дневник донского атамана А. П. Богаевского // Источник. 1993. №2. С. 34.

91. Цит. по: Галин В. В. Интервенция и Гражданская война. М., 2004. С. 23.

92. Дневники казачьих офицеров. М., 2004. С. 165-166.

93. Т.С. Письмо кадета участника белой борьбы. С. 448.

94. Столыпин А.А. Дневники 1919-1920 годов. М., 2011.

95. Валентинов А. Крымская эпопея (По дневникам участников и по документам) // Архив русской революции. 1922. Т.5.

96. Карпенко С. В. Белые генералы и красная смута. М., 2009. С. 102.

97. Дроздовский М. Г. Дневник. Берлин, 1923. С. 39.

98. Наше великое дело близко к полной гибели. Дневник донского атамана А. П. Богаевского // Источник. 1993. №2. С. 28.

99. Столыпин А.А. Дневники 1919-1920 годов.

100. Там же.

101. Белое движение в годы Гражданской войны в России (главы из неоконченной книги) // Бортневский В. Г. Избранные труды. СПб., 1999. С. 319.

102. Карпов Н. Трагедия белого юга. М., 2005. С. 11-12.

103. Шкуро А. Г. Гражданская война в России: записки белого партизана. М., 2004. С. 215.

104. Слащов Я. А. Гражданская война в России. Оборона Крыма. М., 2003. С. 83.

105. Кислицын В. А. В огне гражданской войны. Харбин, 1936. С. 110.

106. Абинякин Р. М. Офицерский корпус Добровольческой армии. С. 118-119.

107. И. А. Ильин П. Н. Врангелю. 22 февраля 1927 г. // Бортневский В. Г. Избранные труды. СПб., 1999. С. 167.

108. Pereira N. G. O. White Power during the Civil War in Siberia (1918-1920): Dilemmas of Kolchak's «War Anti-Communism». P. 55.

109. Краснов вообще чемпион по части союзов: он параллельно слал письма и Вильгельму, и военному командованию стран Антанты.

110. Вернадский В. И. Дневники 1917-1921. Октябрь 1917 — январь 1920. Киев, 1994. С. 24.

111. Лейхтенбергский Г. Н. Воспоминания об «Украине». 1917-1918. Берлин, 1921. С. 24-25.

112. Южанинов Л. Александр Колчак. «Война прекрасна...». Боевая служба знаменитого адмирала в 1914-1918 гг.

113. Абинякин Р. М. Офицерский корпус Добровольческой армии. С. 127.

114. Там же. С. 123-124.

115. Мякотин В.А. Из недалёкого прошлого (Отрывки воспоминаний) // На чужой стороне. 1925.

116. Ставя Родину выше лиц… (из архива генерала И. Г. Барбовича). С. 107-108.

117. И. А. Ильин — П. Н. Врангелю. Июль 1927 года // Бортневский В. Г. Избранные труды. СПб., 1999. С. 171.

118. Слово диктатура не должно вводить в заблуждение: режим был суров в карательной части, но слаб в исполнении сопутствующих функций буржуазного государства.

119. Бортневский В. Г. Избранные труды. СПб., 1999. С. 280-281.

120. Достовалов Е. И. О белых и белом терроре. 1924.

121. Литвин А. Л. Красный и белый террор в России. 1918-1922 гг. М., 2004.

122. Булдаков В. П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. М., 2010. С. 485.

123. Там же. С. 489.

124. Абинякин Р. М. Офицерский корпус Добровольческой армии. С. 131-132.

125. Валентинов А. Крымская эпопея (по дневникам и документам) // Архив русской революции. Берлин, 1922. Т.5.

126. Осваг — осведомительное агентство, орган пропаганды белой Добрармии — ВСЮР. При Осваге была создана легендарно Комиссия по расследованию злодеяний большевиков, данным которой историки призывают доверять с большой осторожностью (Федюк В. П. Белое движение на юге России: 1917-1920 гг.: дисс. на соиск. уч. ст. д.ист.н. Ярославль, 1995. С. 349).

127. Федюк В. П. Белое движение на юге России: 1917-1920 гг.: дисс. на соиск. уч. ст. д.ист.н. Ярославль, 1995. С. 348.

128. Достовалов Е. И. О белых и белом терроре. 1924.

129. Дроздовский М. Г. Дневники. Берлин, 1925. С. 44.

130. Ратьковский И. С. Красный террор и деятельность ВЧК в 1918 году. СПб., 2006. С. 49.

131. Агитотдел Деникина — ОСВАГ // Пионтковский С. Л. Гражданская война в России. Хрестоматия (1918-1921). М., 1921. С. 521.

132. Заяц Н., Кругликов В. «Довести ненависть… к большевикам до озверения». Полк С. Н. Балаховича в Лужском уезде в 1918 г. // «Атаманщина» и «партизанщина» в Гражданской войне: идеология, военное участие, кадры. Сборник статей и материалов. М., 2015. С. 220.

133. Валентинов А. Крымская эпопея (По дневникам участников и по документам) // Архив русской революции. 1922. Т.5.

134. Там же.

135. Так в народе нередко называли Добровольческую армию.

136. Энгельгардт Б. А. Контрреволюция. Из воспоминаний начальника Отдела пропаганды «Добровольческой армии» // Вопросы истории. 2008. № 7. С. 69.

137. Цветков В.Ж. Репрессивное законодательство белых правительств // Вопросы истории. 2007. №4.

138. Литвин А. Л. Красный и белый террор в России. 1918-1922 гг. С. 145-146.

139. Венков А. В. Атаман Краснов и Донская армия в 1918 году. М., 2008. С. 325.

140. Пионтковский С. Л. Гражданская война в России. Хрестоматия. (1918-1921). М., 1925. С. 405.

141. Еще раз о бл..б.. // http://yadocent.livejournal.com/150759.html; Федюк В. П. Белое движение на юге России. С. 345.

142. Литвин А. Л. Красный и белый террор в России. С. 187.

143. Бортневский В. Г. Избранные труды. С. 293.

144. Воронович Н. В. Меж двух огней (записки зелёного партизана) // Архив русской революции. Берлин, 1922. Т.5. С. 105.

145. Пилкин В. К. В Белой борьбе на Северо-Западе. Дневник 1918-1920. М., 2005. С. 192.

146. Венков А. В. Атаман Краснов и Донская армия. 1918 год. М., 2008. С. 140-141.

147. Пионтковский С. Л. Гражданская война в России. Хрестоматия. (1918-1921). М., 1925. С. 425.

148. Булдаков В. П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. С. 483.

149. Миронов С. С. Гражданская война. М., 2006. С. 335.

150. Там же.

151. Современная политология прибегает к таким понятиям, как балканизация или африканизация конфликта. Недавно мы наблюдали нечто подобное на Донбассе.

152. Врангель П. Н. Записки. М., 2003.

153. Деникин А. И. Очерки русской смуты. Париж, 1921.

154. Воронович Н. В. Меж двух огней (записки зелёного партизана) С. 106.

155. Там же. С. 97.

156. Дроздов А. Интеллигенция на Дону. Архив Русской революции. Берлин, 1921. Т.2. С. 47. Надо сказать, что автор на протяжении всего текста прямо-таки распинается в лояльности белым.

157. Л. Л-ая. Очерки жизни в Киеве в 1919-20 гг. // Архив русской революции. Берлин, 1921. Т.3. С. 216.

158. Арбатов З. Ю. Екатеринослав в 1917-1922 гг. // Архив русской революции. Берлин, 1923. Т. 11. С. 92.

159. Полетика Н. Воспоминания. [М.], 1978.

160. Доклад хорунжего 1-го кубанского пластунского батальона Василия Фёдоровича Близнюка 6 ноября 1918 г. За no 22 председателю юридической комиссии чрезвычайной рады // Пионтковский С. Л. Гражданская война в России. Хрестоматия. (1918-1921). М., 1925. С. 484.

161. Миронов С. С. Гражданская война в России. С. 335

162. Петров Г. Н. Диалектика соотношения «белого», «красного» и террора интервентов в годы Гражданской войны в России (1917-1920 гг.). М., 1999. С. 15.

163. Махров П.М. В белой армии генерала Деникина. Записки начальника штаба Главнокомандующего вооружённых сил юга России. СПб., 1994. С. 116.

164. Раковский Г. Конец белых. От Днепра до Босфора (вырождение, агония и ликвидация). Прага, 1921. С. 149.

165. Бортневский В. Г. Избранны труды С. 79.

166. Очевидно, речь о ЧК.

167. [Отрывки из анонимного дневника] Полгода во Владикавказе. Отрывки из дневника 1918-1919 гг. // На чужой стороне. Берлин-Прага, 1924. Вып. 7.

168. Бортневский В. Г. Избранны труды С. 79. Это 1918 год в Ростове.

169. Штиф Н.И. Добровольцы и еврейские погромы. Революция и Гражданская война в описаниях белогвардейцев. М., 1931. С.141-142.

170. Там же. С.143.

171. Сообщение представителя Отдела помощи погромленным при РОКК на Украине Г.И. Рабиновича Редакционной коллегии о последствиях погрома в м. Фастов Киевской губ. в сентябре 1919 г. / http://scepsis.net/library/id_1903.html

172. Штиф Н. И. Добровольцы и еврейские погромы. Революция и Гражданская война в описаниях белогвардейцев. М., 1931. С.152.

173. Там же. С.156-157.

174. Генерал-майор Дроздовский М. Г. Дневник. М., 2018.

175. Цит. по Ратьковский И.С. Хроника белого террора. СПб., 2016.

176. Докладная записка Елецкого уездного отдела по национальным делам в НКН РСФСР о событиях 31 августа — 7 сентября 1919 г. в г. Ельце во время нашествия казачьих частей корпуса генерала К. К. Мамонтова 20 сентября 1919 г.

177. Келин А. Казачья исповедь. М., 1996. С. 61.

178. Мамонтов С. Походы и кони. Париж, 1981.

179. Шкуро А. Г. Записки белого партизана. М., 2004.

180. Достовалов Е. И. О белых и белом терроре. 1924.

181. Шульгин В. В. 1920 год. М., 1922.

182. Федюк В. П. Белое движение на юге России. С. 350.

183. Алексеев Н. Н. Из Воспоминаний // Архив русской революции. М., 1993. Т. 17. (репринт издания: Берлин, 1926). С. 188.

184. Ратьковский И. С. Красный террор и деятельность ВЧК в 1918 году. СПб., 2006. С. 30-31.

185. Ратьковский И. С. Хроника белого террора в России. Репрессии и самосуды (1917–1920 гг.). М., 2016. С. 105. Также о наказании шомполами см. стр.: 45, 47, 52, 120, 161, 166, 184, 192, 205, 216, 230, 232, 241, 256, 258, 261.

186. См.: Бобков А. С. К вопросу об использовании удушающих газов при подавлении Тамбовского восстания.

187. Пионтковский С. Л. Гражданская война в России. Хрестоматия. (1918-1921). С. 29.

188. «Многократные химические бомбежки, массированные газовые артобстрелы сотнями, и даже тысячами химических снарядов, использование нового, секретного газа, способного проникать через респираторы, и, как следствие, сотни отравленных — всё это становится обычным явлением. Гражданская война на Севере стала войной химической» (Бобков А. Удушающие газы Гражданской войны. Северный фронт. Кожеозерская операция.).

189. Ганин А. «Измена и предательство повлечёт арест семьи….». Заложничество семей военспецов — реальность или миф? // Родина. 2010. №6. Автор показывает, что практика массовых репрессий по отношению к семьям военспецов в Советской России распространения не получила.

190. Раковский Г. Конец белых. Прага, 1921.

191. Ратьковский И. С. Хроника белого террора. С. 170.

192. Там же. С. 171. Также разные эпизоды взятия в заложники белыми см. у Ратьковского: С. 42, 47, 82-83, 90, 136, 139, 171, 176, 179, 193, 198, 232-233, 234, 256.

193. Абинякин Р. М. Офицерский корпус Добровольческой армии. С. 130.

194. Там же. С. 128.

195. Соколов К. Н. Правление генерала Деникина. Жуковский, 2007. С. 201.

196. Шавельский Г. Воспоминания последнего Протопресвитера Русской Армии и Флота. Нью-Йорк, 1954.

197. Алексеев Н.Н. Из воспоминаний C. 234

198. Валентинов А. Крымская эпопея.

199. Дневник Генерала М. А. Фостикова // Дневники казачьих офицеров. М., 2004. С. 29, 72.

200. Дроздовский М. Г. Дневник. С. 67-68.

201. Трушнович А. Воспоминания корниловца. М., 2004.

202. Гольденвейзер А. А. Из киевских воспоминаний // Архив Русской революции. Берлин, 1922. Т. 6. С. 261-262.

203. Виллиам Г. Я. Побеждённые // Архив Русской революции. Берлин, 1922. Т. 7.

204. Записки штабс-капитана Константина Афанасьевича Цимбалова // Рабочая трибуна. 1991. 9 ноября. С. 3.

205. Абинякин Р. М. Добровольческая армия и вооруженные силы на юге России в Орловской губернии // Белое дело. II съезд представителей печатных и электронных изданий. Материалы научной конференции «Белое дело в Гражданской войне в России в 1917-1922 гг.». М., 2005. С. 122.

206. Булдаков В. П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. С. 492.

207. Пасманик Д.С. революционные годы в Крыму. Париж, 1926. С. 131-132.

208. Вернадский В. И. Дневники 1917-1921. Октябрь 1917 — январь 1920. С. 202.

209. Ларионов В. А. На Москву. Франкфурт, 1984.

210. Энгельгардт Б. А. Контрреволюция. Из воспоминаний начальника Отдела пропаганды «Добровольческой армии» // Вопросы истории. 2008. № 7. С. 59.

211. Булдаков В. П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. С 480.

212. Вернадский В. И. Дневники 1917-1921. Октябрь 1917 — январь 1920. С. 207. (Январь 1920 года).

213. Литвин А. Л. Красный и белый террор в России. 1918-1922 гг.С. 182-183.

214. Там же. С. 183.

215. Абинякин Р. М. Офицерский корпус Добровольческой армии. С. 136.

216. Абинякин Р. М. Добровольческая армия и вооруженные силы на юге России в Орловской губернии. С. 130.

217. Въезд командующего Добровольческой армией ген. Май-Маевского в Харьков // Пионтковский С. Л. Гражданская война в России. Хрестоматия. (1918-1921). М., 1925. С. 516.

218. Там же. С. 528.

219. Там же. С. 528.

220. Газданов Г. И. Вечер у Клэр. 1929. Тут надо сделать оговорку, что «Вечер у Клэр» — это роман, но роман автобиографический, в котором автор, вступивший в Добровольческую армию в 1919 году 16-летним юношей, изложил впечатления от увиденного.

221. Штейфон Б. Кризис добровольчества. Белград, 1928.

222. Гольм А. Г. Рассказы // «Изюмцы» в боях за Россию. Воспоминания офицеров 11-го гусарского Изюмского генерала Дорохова полка. М., 1997. С. 146.

223. Генри Э. Профессиональный антикоммунизм (к истории возникновения). М., 1981.

224. Книга погромов. Фрагменты.

225. Випперман В. Европейский фашизм в сравнении (1922-1982). Новосибирск, 2000; Манн М. Фашисты. М., 2019.

226. Тарасов А. Н. Фашизмов много.

227. Ганин А. В. Русский офицерский корпус в годы Гражданской войны. Противостояние командных кадров. 1917-1922. М., 2019. С. 38.

228. Там же. С. 38.

229. Там же. С. 42.

230. Троцкий Л. Н. К офицерам армии барона Врангеля.

231. Ганин А. В. Русский офицерский корпус в годы Гражданской войны. С. 43.

232. Там же. С. 73.

233. Лифшиц М. Нравственное значение Октябрьской революции.

234. Фицпатрик Ш. Повседневный сталинизм. Социальная история Советской России в 30-е годы: город. М., 2008. С. 131.

235. См. подробнее: Майданов А. «Надо сломать эту машину изнутри, используя её же броню». Крик, не услышанный следствием и судом; он же. «Предателями Родины будут те, кто пытаются нам помешать». Самое главное; он же. «Если бы я отказался от борьбы, я бы перестал существовать как человек...» Саблин В. Радиообращения.

236. В Крыму открыли памятник Ленину / https://www.crimea.kp.ru/daily/26728.4/3754584/; В Кирове одновременно открыли памятник Дзержинскому и почтили память жертв политического террора // https://www.novayagazeta.ru/news/2017/09/05/135028-v-kirove-odnovremenno-otkryli-pamyatnik-dzerzhinskomu-i-pochtili-pamyat-zhertv-politicheskogo-terrora; В Курске открыли памятник Дзержинскому // https://www.kursk.kp.ru/online/news/2864915/

237. Цит. по Дзарасов Р.С. В каком обществе мы живём?

Имя
Email
Отзыв
 
Спецпроекты
Варлам Шаламов
Хиросима
 
 
«Валерий Легасов: Высвечено Чернобылем. История Чернобыльской катастрофы в записях академика Легасова и современной интерпретации» (М.: АСТ, 2020)
Александр Воронский
«За живой и мёртвой водой»
«“Закон сопротивления распаду”». Сборник шаламовской конференции — 2017
 
 
Кто нужен «Скепсису»?